Честерфилд письма к сыну

Письмо к сыну

Здравствуй, Коля, сынок!
Раз уж на телефон ты не хочешь отвечать, решили мы вот с матерью хоть письмо тебе написать. Если ты, сынок обиделся на меня, то знай, что это я всё не со зла. Я ведь всё равно люблю тебя. И мать тебя любит. Ты бы хоть о ней подумал. Нервы все истрепали себе уже, а ты родителей не уважаешь. Мы же только добра тебе желаем, а ты почему-то не понимаешь этого. Вырастили тебя, образование дали. Хотели, чтобы всё как у людей было. И было даже лучше, чем у людей. В других семьях, вон, родители пьют, за детьми совсем не смотрят, а мы не покладая рук трудились, лишь бы в люди тебя вывести. И откуда у тебя такое отношение к родителям взялось? Что тебе отец плохого сделал? Ну, подумаешь, ударил в детстве пару раз ремнём. Ну и что? Меня родители в детстве каждый день лупили, так я им только благодарен за это, что человеком меня сделали, с детства к дисциплине и порядку приучили. А ты всё делаешь для того, чтобы родителям за тебя стыдно перед людьми было. И почему ты не можешь жить, как нормальный человек? Найти хорошую работу, зарабатывать деньги, жениться, завести детей? Ты же в городе живешь, неужели нельзя там найти нормальную девку с квартирой? Я же тебе сто раз говорил. Время сейчас сложное. Это когда мы с матерью женились – так еще можно было позволить себе жениться без квартиры, потому что государство жильём обеспечивало. Теперь-то всё по-другому.
Отец же хочет, чтобы всё как можно лучше было, а ты его слушать не хочешь. У Серёжки Прокофьева, друга твоего, сын уже родился, на хорошую работу устроился, большие деньги зарабатывает, иномарку купил себе. Витька Зайцев тоже чего-то в жизни добился, хоть и не в городе живёт, а у нас в поселке, зато квартиру себе купил, родители жены машину вон подарили на свадьбу. Да что там – сёстры твои, которые все младше тебя, все уже замуж повыходили. А ты, наверно, никогда не женишься. И неудивительно — кто ж тебя с таким здоровьем возьмет. Чтобы все в порядке было со здоровьем, надо же постоянной половой жизнью жить. Но ты отца и слушать не хочешь. В кого ты такой непрактичный вышел – не пойму. Ты же совершенно не приспособлен к жизни. Всё сидишь свои книжки читаешь. Ну скажи мне, зачем тебе все эти книжки, что ты все ищешь в них? Ты бы лучше на эти деньги что-нибудь полезное купил. Или на курсы какие-нибудь устроился. Нет, я не спорю, читать, конечно, полезно, но для этого есть средняя школа. Тебя ведь, помню, не заставишь читать то, что по школьной программе было, вот и приносил домой тройки, а потом на отца обижался. Зачем тебе столько книг? Ты бы лучше на деньги, которые тратить на книжки, что-нибудь полезное купил. О будущем лучше бы подумал. Или ты решил наплевать на всё?
Ты думаешь, мы тут сидим у себя в поселке и ничего не знаем, что у тебя там происходит? Я ведь знаю про ту твою подругу, про которую ты несколько лет тому назад Тане все уши прожужжал. Мы же всё должны знать про тебя, а ты нам не рассказываешь ничего. Слышали, что она вышла замуж и родила ребёнка. У мужа квартира в центре города, машина, нормальный уважаемый человек. И правильно сделала! А ты что же думал, что она всю жизнь будет ждать, пока ты денег накопишь, да место свое в жизни найдешь? Нет уж! Бабе нормальный мужик нужен, который ей ребёнка сделает и обеспечит нормальные условия для проживания и воспитания. А у тебя развитие семилетнего ребёнка, ты же совершенно ничего не понимаешь. Кому ты такой нужен? Не понимаешь, что каждая женщина хочет родить, пока она из репродуктивного возраста не вышла. И хочет, чтобы у неё была семья как у всех – чтобы жизнь была насыщенная, чтобы на дачу на выходных ездили, чтобы не нуждалась ни в чём. Счастлива она хочет быть, понимаешь ты или нет? Знаю, что не понимаешь. Ты, наверно, думал, что она будет с тобой с одной съёмной комнаты на другую переезжать, да питаться только тогда, когда деньги будут, так что ли? Нет уж, Коля, так только в твоих книжках бывает, а жизнь, она совсем другая, и жить надо так, как все люди живут, а ты этого не понимаешь.
Но ты не расстраивайся. Мы же тебе только добра желаем. Вот начнёшь нормальные деньги зарабатывать, с женщинами общаться. С женщинами обязательно надо общаться, потому что иначе не женишься. Я тебе уже говорил, что нормальная половая жизнь нужна мужчине для его физического здоровья, это же нормально.
Сынок, нервы-то трепишь, а? Почему ты нормально жить не можешь, как все? Почему нам за тебя перед людьми постоянно стыдно должно быть? Мы же всё тебе дали, а ты выродком каким-то вырос. Родителей не слушаешь, работы нормальной найти не можешь. Видно, мало я тебя бил. Как же я уже замучился с тобой! Объясни ты мне: почему ты не можешь так, как все? Ну почему ты человеком не можешь быть? Зачем ты заставляешь родителей переживать за себя? Кто же тебя ещё любить будет кроме нас, я тебя спрашиваю? Ты же нам не чужой человек. Хоть бы о матери подумал. Она уже извелась вся, бедняжка, ночами не спит, а тебе наплевать.
И зачем ты, когда последний раз у нас был, про бога ещё заговорил, я не пойму. И о чём ты только думаешь. Мы и так боялись, что у тебя с головой не всё в порядке, а теперь что нам с тобой делать? Как тебе ещё объяснить, что жизнь состоит из простых вещей – семья, дети, работа, дом, машина? Почему ты ничем не интересуешься кроме своих книг? Как ты дальше жить собираешься? Вернёшься обратно в поселок и устроишься рабочим на завод? Хотя, я думаю, так даже и лучше было бы. Будешь родителям по хозяйству помогать, под присмотром будешь. Невесту тебе найдём. Например, Людка Балыкина. Нормальная девка. Трудолюбивая, хозяйственная. И фигура ничего. Только не говори мне опять, что я ничего не понимаю. Ты же считаешь, что все глупей тебя. А Людка ничем не хуже тебя. Тебе уже почти тридцать, пора уже, сынок, что-то делать, а то ты так и не женишься никогда.
Не забывал бы ты, сынок, про родителей, приезжал бы чаще. Приедешь в лучшем случае раз в год, побудешь пару дней – и опять в город, заниматься не понятно чем, никаких вестей от тебя не дождёшься. Машеньке уже третий годок пошёл, а она почти и не видела тебя. Вчера только приставала ко всем с расспросами: когда Колька приедет? И так постоянно. Один раз сказал ей сдуру, что ты завтра приедешь, так она с утра нарядилась в сарафан, который ты подарил ей, весь день как на иголках была, а когда все поняла, три дня не разговаривала ни с кем, только сидела у окна и все на дорогу глядела.
Это мы с матерью бываем несправедливы к тебе иногда, а она ж любит тебя, оболтуса, сам не пойму за что. Её бы хоть приехал проведать, она же твоя племянница. Я ей, конечно, не говорю, что ты за человек. Дети – они ведь ещё не понимают ничего. А если б она всё знала, то и спрашивать не стала бы про тебя. Но ничего, подрастёт, тогда и поймёт всё. Главное – чтобы нормальным человеком выросла.
До свидания!

Филипп Дормер Стенхоп Честерфилд

Письма к сыну

© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2017

Тенбридж, 15 июля 1739 г.

Милый мой мальчик!

Спасибо тебе за то, что ты беспокоишься о моем здоровье; я бы уже давно дал о себе знать, но здесь на водах не очень-то хочется писать письма. Мне лучше с тех пор, как я здесь, и поэтому я остаюсь еще на месяц.

Синьор Дзамбони расточает мне через тебя больше похвал, чем я того стою. А ты постарайся заслужить все, что он говорит о тебе; помни, что всякая похвала, если она не заслужена, становится жестокой насмешкой и даже больше того – оскорблением, и всего нагляднее обличает людские пороки и безрассудства. Это риторическая фигура, имя которой ирония: человек говорит прямо противоположное тому, что думает. И вместе с тем – это не ложь, ибо он ясно дает понять, что думает совсем не то, что говорит, а как раз наоборот. Например, если кто-нибудь хвалит отъявленного мошенника за его порядочность и неподкупную честность, а круглого дурака – за его способности и остроумие, – ирония совершенно очевидна и каждый легко поймет, что это не более как насмешка. Вообрази, что я стал бы превозносить тебя за то, что ты очень внимательно штудируешь свою книгу, и за то, что ты усвоил и помнишь до сих пор все, что когда-то учил, – неужели ты сразу бы не заметил моей иронии, не почувствовал, что я смеюсь над тобой? Поэтому, когда тебя начинают за что-то превозносить, подумай хорошенько и реши, заслужил ты эту похвалу или нет; и если нет, то знай, что над тобой только издеваются и смеются; постарайся же в будущем быть достойным лучшего и сделать так, чтобы по отношению к тебе всякая ирония оказалась неуместной.

Передай от меня поклон м-ру Меттеру и поблагодари его за письмо. Он пишет, что тебе снова предстоит взяться за латинскую и греческую грамматики; надеюсь, что к моему возвращению ты основательно их изучишь; но, если даже тебе это не удастся сделать, я все равно похвалю тебя за прилежание и память. Прощай.

20 ноября 1739 г.

Милый мой мальчик!

Ты занят историей Рима; надеюсь, что ты уделяешь этому предмету достаточно внимания и сил.

Польза истории заключается главным образом в примерах добродетели и порока людей, которые жили до нас: касательно их нам надлежит сделать собственные выводы. История пробуждает в нас любовь к добру и толкает на благие деяния; она показывает нам, как во все времена чтили и уважали людей великих и добродетельных при жизни, а также какою славою их увенчало потомство, увековечив их имена и донеся память о них до наших дней.

В истории Рима мы находим больше примеров благородства и великодушия, иначе говоря – величия души, чем в истории какой-либо другой страны. Там никого не удивляло, что консулы и диктаторы (а как ты знаешь, это были их главные правители) оставляли свой плуг, чтобы вести армии на врага, а потом, одержав победу, снова брались за плуг и доживали свои дни в скромном уединении, – уединении более славном, чем все предшествовавшие ему победы! Немало величайших людей древности умерло такими бедными, что хоронить их приходилось на государственный счет. Живя в крайней нужде, Курий тем не менее отказался от крупной суммы денег, которую ему хотели подарить самнитяне, ответив, что благо отнюдь не в том, чтобы иметь деньги самому, а лишь в том, чтобы иметь власть над теми, у кого они есть. Вот что об этом рассказывает Цицерон: «Curio ad focum sedenti magnum auri pondus Samnites cum attulissent, repudiati ab eo sant. Non enim aurum habere praeclarum sibi videri, sed iis, qui haberent aurum imperare». Что же касается Фабриция, которому не раз доводилось командовать римскими армиями и всякий раз неизменно побеждать врагов, то приехавшие к нему люди увидели, как он, сидя у очага, ест обед из трав и кореньев, им же самим посаженных и выращенных в огороде. Сенека пишет: «Fabricius ad focum coenat illas ipsas radices, quas, in agro repurgando, triumphalis senex vulsit».

Когда Сципион одержал победу в Испании, среди взятых в плен оказалась юная принцесса редкой красоты, которую, как ему сообщили, скоро должны были выдать замуж за одного ее знатного соотечественника. Он приказал, чтобы за ней ухаживали и заботились не хуже, чем в родном доме, а как только разыскал ее возлюбленного, отдал принцессу ему в жены, а деньги, которые отец ее прислал, чтобы выкупить дочь, присоединил к приданому. Валерий Максим говорит по этому поводу: «Eximiae formae virginem accersitis parentibus et sponso, inviolatam tradidit, et juvenis, et coelebs, et victor». Это был замечательный пример сдержанности, выдержки и великодушия, покоривший сердца всех жителей Испании, которые, как утверждает Ливий, говорили: «Venisse Diis simillimum juvenem, vincentem omnia, turn armis, turn benignitate, ac beneficiis». Таковы награды, неизменно венчающие добродетель; таковы характеры, которым ты должен подражать, если хочешь быть прославленным и добрым, а ведь это единственный путь прийти к счастью. Прощай.

Понедельник

Милый мой мальчик!

Мне очень жаль, что я не получил вчера от м-ра Меттера тех сообщений о тебе, которых ждал с надеждой. Он тратит столько сил на занятия с тобой, что вполне заслужил, чтобы ты относился к ним внимательно и прилежно. К тому же теперь вот о тебе говорят как о мальчике, знающем гораздо больше, чем все остальные, – до чего же будет стыдно потерять свое доброе имя и допустить, чтобы сверстники твои, которых ты оставил позади, опередили тебя. Тебе не хватает только внимания, ты быстро схватываешь, у тебя хорошая память; но если ты не сумеешь быть внимательным, часы, которые ты просидишь над книгой, будут выброшены на ветер. Подумай только, какой стыд и срам: иметь такие возможности учиться – и остаться невеждой. Человек невежественный ничтожен и достоин презрения; никто не хочет находиться в его обществе, о нем можно только сказать, что он живет, и ничего больше. Есть хорошая французская эпиграмма на смерть такого невежественного, ничтожного человека. Смысл ее в том, что сказать об этом человеке можно только одно: когда-то он жил, а теперь – умер. Вот эта эпиграмма, тебе нетрудно будет выучить ее наизусть:

Письма к сыну

ПИСЬМА К СЫНУ

Повесть

О ПРОЩАНЬЯХ И ВСТРЕЧАХ…

Эти страницы писались у моря под шум осенних дождей и вздохи прибоя. Наверное, потому в них нет ясного плана — какие же планы у моря. Там все стихийно, как волны. И наши чувства и даже надежды. Впрочем, надежд было мало — я приехал к морю с тяжелой болезнью и, чтоб совсем не отчаяться, начал писать. Но это были не рассказы, не повесть, а письма. Обыкновенные письма моему пятилетнему сыну, который, конечно, не знал еще ни единой буквы. Да что из того, что не знал? Покупаем же мы своим ребятишкам одежду на вырост, да и время летит, как ветер. Не успеешь оглянуться, как сын окажется в старших классах. Вот тогда и прочтет по-настоящему эти странички. Как хочется верить в это, надеяться…

Да, надежда — великое слово. И вот сейчас, читатель, на минуту прервемся. Дело в том, что меня пугают твои глаза. В них, чувствую, усмешка и осуждение. Да-да, усмешка. Зачем, мол, сочинять какие-то письма — обращение к сыну. Наверное, это литературный прием и только. А раз прием, значит, будет скучно, уныло. Вот и зевать уже хочется, честное слово. Это ж не чтение, а пытка. И почему не хочется написать нашим авторам о настоящей жизни — о людском горе, страдании? Ведь куда ни ступи — везде это горе, везде душа наша плачет и просит защиты. Вот и писать бы об этом, об этом! И тогда бы вышла хорошая книга. Да, наверное бы, вышла. Но все же не спеши с приговором. Доберись как-нибудь до последней страницы… Ну чего тебе стоит! А когда доберешься — тогда и будем выяснять отношения. Пока же покаюсь тебе, признаюсь, хотя это и не в мою пользу. Но все равно признаюсь — пока писались, возникали во мне эти странички, я совсем о тебе не думал, мой строгий читатель. Ведь не пишутся же письма для постороннего глаза. Нет, не думал я о тебе, да и не до того было. А думал я тогда только о нем — о Федоре, самом дорогом человеке.

Это имя моего сына — Федя, Федор Потанин. У меня так же звали отца. Он был пограничник. Он погиб в самом начале войны, летом сорок первого года. От него было только три коротких письма, только три — даже страшно подумать. И два из них были написаны мне, его сыну. Они теперь в нашем доме — основное богатство. Да что говорить — эти письма, как живая вода, живое дыхание. Когда мне трудно, я достаю их и читаю. И в такие минуты мне особенно грустно.

Вот и тогда мне тоже было трудно, невыносимо. Сорок дней подряд я пробыл в больнице, и меня дважды чуть не отпели, но бог милостив — болезнь отступила. Хоть на время, но отступила, и семья решила послать меня к морю. «И чтоб вернулся здоровым, молоденьким. Больного не примем!» — пошутила жена на прощание. Но когда улыбалась — в глазах были слезы. И я догадался — она не верит в мое спасение. Так и запомнил ее лицо: усталые, потерянные глаза и такая же улыбка. Как это грустно — человек улыбается, а сердце у него плачет. А что делать? Кому пожалуешься? Да и все мне тогда улыбались, желали здоровья. И потом, на вокзале, собрались вокруг меня почти все друзья и родные, и каждый старался утешить: «Ничего, выше голову, выше! И не таких море лечит. Да и какие твои годы. Как на крыльях прилетишь…» И еще много всякой чепухи говорили, но я только кивал, отводил глаза, да и что им ответить? Они ведь меня жалели, а это всего тяжелее. Наконец я забрался в тамбур, поставил свой чемодан в дальний угол и последний раз оглянулся. Жена подняла руку и опять улыбалась. Потом стала что-то кричать мне, но я плохо слышал. Поезд уже отходил от перрона, и это спасало…

И вот дорога! Везет меня скорый поезд Новосибирск — Адлер. В нашем Кургане он стоял двенадцать минут, но мне и этого было много — хотелось быстрей уехать, исчезнуть, надоели все утешения. И вот желание сбылось: за вагонным окном уже проплывали низенькие строения, железнодорожные склады и крытые платформы, потом начались длинные пригороды — дачки и огороды, высокие крыши. И то ли от недавних прощаний, то ли от этого монотонного зеленого цвета у меня разболелось сердце. Оно часто у меня болело, но тогда схватило так, что я испугался. Пробую вздохнуть и не могу. В груди — сильный комок. Вот тебе — «как на крыльях прилетишь», «в твои-то годы какие болезни». Но скоро эти мысли перебили другие: «И куда ж ты, глупый, собрался? Да и придется ли вернуться обратно?..» — И после этого началась тоска. Она походила на какой-то дремучий бор, бесконечный, темный, опасный — и сквозь этот бор я шел, пробирался. И вот уж силы все на исходе, а бор все гуще, темнее, опасней. А звать некого, и кричать бесполезно. Вокруг — пустота, неизвестность. И в этой пустоте вдруг — чьи-то слова, разговоры, но я их не знаю, не понимаю: у меня нет ни слуха, ни зрения — я живу на другой земле, а может быть, уже умираю. «Но нет, нет, ты живой еще и не наговаривай на себя, не пугайся. Ведь это тебя сейчас везет скорый поезд, это в твоем купе разговаривают какие-то чужие люди, но ты их просто не слышишь, не замечаешь…» — Так утешает меня душа, и мне жаль ее. Господи, господи, да сколько уж она всего вынесла и сколько еще придется. А в этом году особенно, в самом горьком моем году. Да сжалься ты, господи, если есть ты на свете. Наверно же есть, раз тебя все призывают… И мою мольбу, кажется, кто-то услышал. К вечеру мне стало полегче. Я даже нашел в себе силы забраться на верхнюю полку. Это мое любимое место в дороге…

А потом — ночь, луна, пустая степь за Уралом. И по этой степи бежит поезд, грохочут вагоны. Нет спасенья от них — грохочут. И только луна, немая, холодная, не обращает внимания. Да и что ей наш поезд, что ей? Всего лишь песчинка, тень на белой ночной равнине, только память каких-то событий. А может, и памяти-то нет у этой луны — все приелось за тысячи лет, примелькалось и потому испарилось… Но нет же! Так не бывает! У всего есть смысл на этой земле, и сам я тоже наполнен смыслом. Да что я?! Каждый человек — это радость, кому-то награда… Но тут меня перебили. В каждом из нас сидит всегда кто-то лукавый, ехидный, с густыми бровями — и вот сейчас этот бровастый заметил: «О чем же ты толкуешь, мой дорогой, куда воспаряешь? Ну какая же радость-то от больного?.. Только обуза семье, как камень на шею. Да и жить тебе осталось — всего ничего, так что не возникай, веди себя поскромнее…»

«Ну конечно, с таким сердцем долгожителей не бывает, — согласилась душа моя и сразу себя опровергла. — Но ты же у моря окрепнешь, подлечишь себя, отвлечешься…» — И тут снова ее перебили: «Едва ли подлечишь, едва ли…» — Опять мешал мне, лез с советами тот ехидный лукавенький человечек, и я уже его ненавидел. И даже луна была заодно с моими врагами. Она нахально заглядывала в окно, желтолицая, узкоглазая, и что-то знала и понимала. И чтоб не видеть ее, я закрыл глаза. Но лунный свет проникал сквозь веки и мешал думать, уйти в себя. И чтоб не мучиться, я лег на подушку повыше и огляделся. Внизу, на нижней полке, сидели двое — старые люди. Они были муж и жена. Я понял по их разговору. И на другой полке, напротив, тоже сидела старушка в серой пуховой шали. Она все время поводила плечами, как будто мерзла, а может, чем-то была недовольна. Потом проводница принесла чай, и старик распечатал банку с вареньем. В купе сразу запахло смородиной, садом, и я улыбнулся: смородина — заветная моя ягода… И в этот миг меня пригласили:

— Спускайся к нам, будем чаевничать.

— Спасибо, я чуть попозже.

— Смотри, два раза не приглашаю. — Старик рассмеялся и взглянул на соседку в пуховой шали: — А вы как? Или тоже попозже?.. — Он усмехнулся и смешно подвигал губами.

— А мы выпьем стаканчик, — ответила та тихим голосом и подсела поближе. Осторожно, двумя руками взяла стакан, как будто боялась обжечься. И пить стала так же осторожно, размеренно — сделает глоток и задумается, потом еще глоток — и опять остановка. Ее что-то томило, не отпускало, а может, я ошибался…

А колеса стучали, и в окно поглядывала луна, но я уже привык к ней, не обращал на нее внимания. Да и дышать стало легче. Боль от меня уходила. Так порой остывает, свертывается костерок от первой росы на солнцевосходе. Только досчитай до десяти, только отвлекись на минуту — и вот уж нет его, как приснился. А ведь еще час назад пылал на два метра. Но повалилась роса — и уснул огонь, не разбудишь. Так и теперь — я лежал уже тихо, спокойно, и сердце совсем не болело. Я стал мечтать о сне, даже закрыл глаза. И чтоб покрепче заснуть, натянул одеяло на голову и стал вспоминать о сыне. И может быть, заснул бы под эти тихие мысли, да внизу заохал старик. Я посмотрел вниз, но ничего страшного не заметил. Старик охал, наверное, по привычке. А потом он откинулся назад, положил под спину подушку и хотел вытянуть ноги. Ему не хватило места. Тогда он положил ноги на колени своей соседке. Я усмехнулся — дает старина! Та же заворчит сейчас, отодвинется, но я просчитался. Старушка сняла с плеч пуховую шаль и закрыла у него ноги. Вот это да! Как будто нянька-сиделка или жена… Но жена-то была совсем рядом, протяни руку — заденешь. И опять я подумал, представил, что сейчас уж она возмутится — какая-то, мол, чужая заботится о ее благоверном. И снова ошибся — старуха даже не пошевелилась. Вот она, старость, — лишь бы, мол, было покойно ногам его, лишь бы не охал. Через пять минут старик начал посапывать, и обе старушки затаили дыхание, не шевелились. Они точно сторожили покой его. Так и было, наверное, что сторожили. Вот она, старость… Я смотрел на них и завидовал: мне бы это спокойствие, тишину во всем. И вдруг та, которая укрывала ему ноги, уследила мои глаза. Я вспыхнул — она головой мотнула и губы поджала — нехорошо-де подглядывать, нехорошо. Я хотел что-то сказать, оправдаться, но она опять головой покачала и улыбнулась. И тут я вспомнил, я догадался, а ведь это давно знакомо мне, почти со дня рождения знакомо. Такая же привычка была у моей бабушки Катерины. Я что-нибудь натворю, она только головой покачает. И ни упреков, ни ссоры — только улыбнется про себя, головой покачает. И такой же взгляд у ней, как у этой, и похожа улыбка… И даже руки у них одинаковы — узловатые, в синих венах. Я вспомнил, и сразу стало легко в голове и спокойно. А потом медленно, как шаги по глубокому снегу, стали возвращаться надежды. Я убеждал сам себя, и я верил — стыдно, подло, мой дорогой, так распускаться. Ведь ты еще не прожил и половину своего срока… В твои-то годы позор думать о худшем, самом последнем. Ведь у тебя еще все впереди — и здоровье, и силы. Тебе еще нужно погулять на свадьбе у своего сына… «Да-да — на свадьбе!» — убеждал я сам себя и улыбался, без конца улыбался. Со стороны бы кто посмотрел — признал бы меня за дурачка, за блаженного. Ну и пусть, пусть… Я зажмурился — колеса стучали, вагон шатался, подрагивал, и сквозь ресницы опять сочился лунный свет и давил на зрачки, но это не мешало, не злило меня, а наоборот, успокаивало. И вот уж лунный свет оказался на потолке, потом у меня на одеяле, и в этих бликах была даже какая-то ласка, призыв, ожидание, точно кто-то могучий посылал мне с неба сигналы, — и вот уж душа моя сдвинулась с места и полетела навстречу, и я за ней, за ней следом — как хорошо теперь, как легко. И закрылись глаза, в голове опять стало тихо, бездумно. Я уже думал, что засыпаю, но что-то мешало и отвлекало. Потом я понял наконец, догадался — это же голос, знакомый голос… Но чей же он, где его слышал? Он то наплывал сверху, то отдалялся, то опять был рядом, на расстоянии ладони. Но чей же ты, голос? Признайся!.. И почему молчит память, почему слова непонятны?.. А может, это сон уже, наваждение? А голос опять уже рядом, совсем рядом — я даже слышу чье-то дыхание. Слышу, слышу, честное слово… И только хочу понять, ухватиться, как слова свиваются в клубок, ускользают. Это похоже на волны, на шум дальних сосен. Но где же ветер? И только подумал, так сразу запахло полынкой, березовыми дровами, как будто я только что вышел на лесную поляну. А как легко мне! И совсем стихло сердце, точно оно никогда, вообще никогда не болело. Точно все болезни я сам придумал, надевал на себя, как чужие одежды. И вот сейчас я сбросил эти тряпки, освободился, потому и легко мне, свободно. Теперь бы надо приподняться, но в руках почему-то нет силы, и в ногах — тоже, и все тело точно пустое. И только голос!.. Он снова рядом, возле самого сердца, и оно опять забилось сильно, толчками. Я хорошо слышу эти удары, и мне страшно и хочется кого-то окликнуть. Но в этот миг опять слышу чье-то дыхание. Оно наплывает сверху, притягивает меня, волнует, а потом снова уходит. И это снова похоже на волны. И тогда я решаюсь… И вот уже дыхание опять рядом — я собираю все силы, бросаюсь вперед и успеваю!.. И вот уже течение относит меня вперед, приподнимает, а вокруг тихо, как в поле. И в тишине возникает голос: «Заинька беленький, где был? На меленке. Что делал? Муку молол. Какую муку? Простую да аржаную. А на ком муку возил? На лошадушке…» Господи, да как же я сразу-то не признал? Это же моей бабушки голос! Ну конечно, конечно… — шептал я сам про себя. — Я же так хорошо сейчас вспомнил. И узнал его, и не мог ошибиться. И слова тоже узнал. Она каждый вечер их напевала, насказывала. Я в кровати ворочался, пускал ртом пузыри, а она сидела рядом, возле меня. Ну конечно, какой разговор — это она, бабушка Катерина. Я от радости закричал — и в этот миг открылись глаза. Колеса стучали, качался вагон. Значит, все же во сне я кричал. Но нет, нет, почему же — совсем не во сне. Голос-то бабушки все равно рядом, в нашем купе:

Оставить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *