Достоевский и гоголь

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека : этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим, действительно не совсем лестным отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорблённое чувство самолюбия ещё можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если б всё дело заключалось только в нём; но нельзя перенести оскорблённого чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.

Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить её надежду, честь, славу, одного из великих вождей её на пути сознания, развития, прогресса. И Вы имели основательную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь мою наградою великого таланта, а потому, что, в этом отношении, представляю не одно, а множество лиц, из которых ни Вы, ни я не видали самого большего числа и которые, в свою очередь, тоже никогда не видали Вас. Я не в состоянии дать Вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила Ваша книга во всех благородных сердцах, ни о том вопле дикой радости, который издали, при появлении её, все враги Ваши — и литературные (Чичиковы, Ноздрёвы, Городничие и т. п.), и нелитературные, которых имена Вам известны. Вы сами видите хорошо, что от Вашей книги отступились даже люди, по-видимому, одного духа с её духом . Если б она и была написана вследствие глубоко искреннего убеждения, и тогда бы она должна была произвести на публику то же впечатление. И если её принимали все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтоб не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур перетонённую проделку для достижения небесным путём чисто земных целей — в этом виноваты только Вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что Вы находите это удивительным. Я думаю, это от того, что Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого Вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге . И это не потому, чтоб Вы не были мыслящим человеком, а потому, что Вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из Вашего прекрасного далёка , а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть; потому, что Вы в этом прекрасном далёке живёте совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя или в однообразии кружка, одинаково с Вами настроенного и бессильного противиться Вашему на него влиянию. Поэтому Вы не заметили, что Россия видит своё спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр — не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя бы тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), — что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного кнута трёххвостою плетью . Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в её апатическом полусне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно-художественными, глубоко-истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на себя самое, как будто в зеркале, — является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами!.. И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы Вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел Вас за эти позорные строки… И после этого Вы хотите, чтобы верили искренности направления Вашей книги? Нет, если бы Вы действительно преисполнились истиною Христова, а не дьяволова ученья, — совсем не то написали бы Вы Вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что так как его крестьяне — его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он и должен или дать им свободу, или хоть по крайней мере пользоваться их трудами как можно льготнее для них, сознавая себя, в глубине своей совести, в ложном в отношении к ним положении. А выражение: ах ты, неумытое рыло! Да у какого Ноздрёва, какого Собакевича подслушали Вы его, чтобы передать миру как великое открытие в пользу и назидание русских мужиков, которые, и без того, потому и не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей? А Ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого нашли Вы в словах глупой бабы в повести Пушкина, и по разуму которого должно пороть и правого и виноватого ? Да это и так у нас делается вчастую, хотя чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться от преступления — быть без вины виноватым! И такая-то книга могла быть результатом трудного внутреннего процесса, высокого духовного просветления!.. Не может быть!.. Или Вы больны, и Вам надо спешить лечиться; или — не смею досказать моей мысли…

Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что Вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною… Что Вы подобное учение опираете на православную церковь — это я ещё понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем Вы примешали тут? Что Вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною, церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть поборницею неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, — чем и продолжает быть до сих пор. Но смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, больше сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все Ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные и западные. Неужели Вы этого не знаете? А ведь все это теперь вовсе не новость для всякого гимназиста…

А потому, неужели Вы, автор «Ревизора» и «Мёртвых душ», неужели Вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, Вы не знаете, что второе когда-то было чем-то, между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же и в самом деле Вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочь и попова работника. Кого русский народ называет: дурья порода, колуханы, жеребцы? — Попов. Не есть ли поп на Руси, для всех русских, представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыдства? И будто всего этого Вы не знаете? Странно! По-Вашему, русский народ — самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиетизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почёсывая себе задницу. Он говорит об образе: годится — молиться, не годится — горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем ещё много суеверия, но нет и следа религиозности . Суеверие проходит с успехами цивилизации; но религиозность часто уживается и с ними; живой пример — Франция, где и теперь много искренних, фанатических католиков между людьми просвещёнными и образованными и где многие, отложившись от христианства, всё ещё упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем. Религиозность не привилась в нём даже к духовенству; ибо несколько отдельных, исключительных личностей, отличавшихся тихою, холодною аскетическою созерцательностию — ничего не доказывают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только толстыми брюхами, теологическим педантизмом да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме; его скорее можно похвалить за образцовый индифферентизм в деле веры. Религиозность проявилась у нас только в раскольнических сектах, столь противуположных по духу своему массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.

Не буду распространяться о Вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил Вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к Вам по их направлению. Что касается до меня лично, предоставляю Вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, и выгодно для Вас); только продолжайте благоразумно созерцать её из Вашего прекрасного далёка: вблизи-то она не так красива и не так безопасна… Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, — он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим в беззаконии сильных земли. У нас же наоборот, постигнет человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania, он тотчас же земному богу подкурит больше, чем небесному, да ещё так хватит через край, что тот и хотел бы наградить его за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах общества… Бестия наш брат, русский человек!..

Вспомнил я ещё, что в Вашей книге Вы утверждаете как великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна. Что сказать Вам на это? Да простит Вас Ваш византийский Бог за эту византийскую мысль, если только, передавши её бумаге, Вы не знали, что творили…

«Но, может быть, — скажете Вы мне, — положим, что я заблуждался, и все мои мысли ложь; но почему ж отнимают у меня право заблуждаться и не хотят верить искренности моих заблуждений?» — Потому, отвечаю я Вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже ещё недавно оно было вполне исчерпано Бурачком с братиею . Конечно, в Вашей книге больше ума и даже таланта (хотя того и другого не очень богато в ней), чем в их сочинениях; зато они развили общее им с Вами учение с большей энергиею и большею последовательностию, смело дошли до его последних результатов, все отдали византийскому Богу, ничего не оставили сатане; тогда как Вы, желая поставить по свече тому и другому, впали в противоречия, отстаивали, например, Пушкина, литературу и театр, которые, с Вашей точки зрения, если б только Вы имели добросовестность быть последовательным, нисколько не могут служить к спасению души, но много могут служить к её погибели. Чья же голова могла переварить мысль о тождественности Гоголя с Бурачком? Вы слишком высоко поставили себя во мнении русской публики, чтобы она могла верить в Вас искренности подобных убеждений. Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на мысли, что Ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию.</ref>. Но они скоро отступились от такого заключения: ясно, что книга писалась не день, не неделю, не месяц, а может быть год, два или три; в ней есть связь; сквозь небрежное изложение проглядывает обдуманность, а гимны властям предержащим хорошо устраивают земное положение набожного автора. Вот почему распространился в Петербурге слух, будто Вы написали эту книгу с целию попасть в наставники к сыну наследника. Ещё прежде этого в Петербурге сделалось известным Ваше письмо к Уварову, где Вы говорите с огорчением, что Вашим сочинениям в России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольство своими прежними произведениями и объявляете, что только тогда останетесь довольны своими сочинениями, когда тот, кто и т. д. Теперь судите сами: можно ли удивляться тому, что Ваша книга уронила Вас в глазах публики и как писателя и, ещё больше, как человека?

Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Её характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжёлым гнётом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть ещё жизнь и движение вперёд. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так лёгок литературный успех, даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих поэтов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример — Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви. И Вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что Ваша книга пала не от её дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных Вами всем и каждому. Положим, Вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в «Ревизоре» и «Мёртвых Душах» Вы менее резко, с меньшею истиною и талантом и менее горькие правды высказали ей? И она, действительно, осердилась на Вас до бешенства, но «Ревизор» и «Мёртвые Души» от этого не пали, тогда как Ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности, и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя ещё и в зародыше, свежего, здорового чутья; и это же показывает, что у него есть будущность. Если Вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною падению Вашей книги!

Не без некоторого чувства самодовольства скажу Вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возможностию дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронёсся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать Вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать её по самой низкой цене, мои друзья приуныли; но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха, и о ней скоро забудут. И действительно, она теперь памятнее всем статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русского человека глубок, хотя и не развит ещё, инстинкт истины!

Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно. Но мысль — довести о нём до сведения публики — была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде всё равно, и что в Иерусалиме ищут Христа только люди, или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его. Кто способен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей, — тот носит Христа в груди своей и тому незачем ходить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое Вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой — самым позорным унижением своего человеческого достоинства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением может быть плодом только или гордости, или слабоумия, и в обоих случаях ведёт неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом Вы позволили себе цинически грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе — это уже гадко, потому что, если человек, бьющий своего ближнего по щекам, возбуждает негодование, то человек, бьющий по щекам самого себя, возбуждает презрение. Нет! Вы только омрачены, а не просветлены; Вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненною боязнью смерти, чорта и ада веет от Вашей книги. И что за язык, что за фразы! «Дрянь и тряпка стал теперь всяк человек!» Неужели Вы думаете, что сказать «всяк», вместо «всякий», — значит выразиться библейски? Какая это великая истина, что, когда человек весь отдаётся лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на Вашей книге выставлено Вашего имени и будь из неё выключены те места, где Вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз — произведение пера автора «Ревизора» и «Мёртвых Душ»?

Что же касается до меня лично, повторяю Вам: Вы ошиблись, сочтя статью мою выражением досады за Ваш отзыв обо мне, как об одном из Ваших критиков. Если б только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всём остальном выразился бы спокойно и беспристрастно. А это правда, что Ваш отзыв о Ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость иногда щёлкнуть глупца, который своими похвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным, но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но Вы имели в виду людей, если не с отменным умом, то всё же и не глупцов. Эти люди в своём удивлении к Вашим творениям наделали, может быть, гораздо больше восторженных восклицаний, нежели сколько Вы сказали о них дела; но всё же их энтузиазм к Вам выходит из такого чистого и благородного источника, что Вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и Вашим врагам, да ещё вдобавок обвинить их в намерении дать какой-то предосудительный толк Вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию Вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил Вашу мысль и напечатал на Ваших почитателей (стало быть, на меня всех больше) чистый донос . Он это сделал, вероятно, в благодарность Вам за то, что Вы его, плохого рифмоплёта, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его «вялый, влачащийся по земле стих» . Всё это нехорошо! А что Вы только ожидали времени, когда Вам можно будет отдать справедливость и почитателям Вашего таланта (отдавши её с гордым смирением Вашим врагам), этого я не знал, не мог, да, признаться, и не захотел бы знать. Передо мною была Ваша книга, а не Ваши намерения. Я читал и перечитывал её сто раз, и всё-таки не нашёл в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.

Если б я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к Вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого и хотя Вы всем и каждому печатно дали право писать к Вам без церемоний, имея в виду одну правду . Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние Шпекины распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Но нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу и N переслал мне Ваше письмо в Зальцбрунн , откуда я сегодня же еду с Анненковым в Париж через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение Вашего письма дало мне возможность высказать Вам всё, что лежало у меня на душе против Вас по поводу Вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре. Пусть Вы или само время докажет мне, что я ошибался в моих о Вас заключениях — я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал Вам. Тут дело идёт не о моей или Вашей личности, а о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и Вас: тут дело идёт об истине, о русском обществе, о России. И вот моё последнее заключительное слово: если Вы имели несчастие с гордым смирением отречься от Ваших истинно великих произведений, то теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Вашей книги и тяжкий грех её издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы Ваши прежние.

Письмо Белинского к Гоголю 15 июля 1847 года — одно из самых ярких публицистических произведений XIX века. Жесткая отповедь литературного критика была вызвана изданием книги «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847), в которой нашли отражение духовные поиски Гоголя, направленные к религии и примирению с действительностью. Новая книга Гоголя не встретила сочувствия ни у власти, ни у друзей писателя. Потребовалось вмешательство литературного агента Николая Васильевича через Синод, чтобы книга прошла цензуру. Реакция общества была еще более жесткой. Виссарион Белинский поместил в «Современнике» резко отрицательную рецензию, которая вызвала переписку с писателем. Ответ критика на письмо Гоголя стало знаменитым и, несмотря на запрещение властей, активно читалось в списках образованным обществом.

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим, действительно не совсем лестным отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорблённое чувство самолюбия ещё можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если б всё дело заключалось только в нём; но нельзя перенести оскорблённого чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.

Поэтому Вы не заметили, что Россия видит своё спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр — не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя бы тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), — что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного кнута трёххвостою плетью. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в её апатическом полусне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно-художественными, глубоко-истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на себя самое, как будто в зеркале, — является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами!.. И это не должно было привести меня в негодование?.. Или Вы больны, и Вам надо спешить лечиться; или — не смею досказать моей мысли…

Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что Вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною… Что Вы подобное учение опираете на православную церковь — это я ещё понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем Вы примешали тут? Что Вы нашли общего между Ним и какою-нибудь, а тем более православною, церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину Своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть поборницею неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, — чем и продолжает быть до сих пор. Но смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, больше сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все Ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные и западные. Неужели Вы этого не знаете? А ведь всё это теперь вовсе не новость для всякого гимназиста…

И вот моё последнее заключительное слово: если Вы имели несчастие с гордым смирением отречься от Ваших истинно великих произведений, то теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Вашей книги и тяжкий грех её издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы Ваши прежние.

Зальцбрунн, 15-го июля н. с. 1847-го года.

— 460 —

ГОГОЛЬ И ДОСТОЕВСКИЙ

Гоголь и Достоевский большинству историков литературы, которые руководились преданием, рисовались связанными узами тесного литературного родства — отца к сыну. Во всех учебниках Достоевский неизменно повторял чужую фразу: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели», и образы Макара Девушкина и Якова Голядкина выводились непосредственно из Акакия Акакиевича Башмачкина и Аксентия Ивановича Поприщина. Переверзев в своих книгах «Творчество Гоголя» и «Творчество Достоевского» эту традиционную точку зрения развил до абсурда, и «Записками сумасшедшего» оказались почти все сочинения Достоевского. Поэтому вполне естественно было появление антитезиса: вслед за Страховым В. В. Розанов заговорил о борьбе Достоевского с Гоголем. Развитием и обоснованием этой мысли является брошюра Ю. Н. Тынянова «Гоголь и Достоевский. (К теории пародии)».

Содержание книжки Ю. Н. Тынянова распадается на две части, причем вторая («Фома Опискин и «Переписка с друзьями») должна служить «иллюстрационным материалом» к общим построениям первой. Архитектоника первой главы («Стилизация — пародия») беспорядочна. Вслед за определением литературной преемственности как «разрушения старого целого и новой стройки старых элементов» Ю. Н. Тынянов бегло касается вопроса о сходстве с произведениями Гоголя первых вещей Достоевского, в которых он склонен видеть стилизацию, игру «гоголевским стилем», но не «подражание» Гоголю. От стилизации к пародии — один шаг, потому что и там и здесь «за планом произведения стоит другой план, стилизуемый или пародируемый». Естествен и легок для Достоевского переход от стилизации к пародии на сочинения Гоголя, потому что «была с самого начала черта у Гоголя, которая вызывала на борьбу Достоевского, тем более что черта эта была для него крайне важна; это — «характеры», «типы» Гоголя».

«Характеры», «типы» Гоголя — это маски, резко определенные, не испытывающие никаких «переломов» или «развитий». Дело в том, что Гоголь, широко пользуясь системой вещных метафор, «мертвую природу возводит в своеобразный принцип литературной теории». Поэтому и в живописании людей основной прием Гоголя — прием маски. Маска может быть вещной (одежда, подчеркнутая наружность) и словесной (реализованная метафора — «Нос», «Коробочка», или фонетическая маска — «Акакий Акакиевич»), которая легко раздваивается (Бобчинский — Добчинский, дядя Митяй — дядя Миняй; имена с хиастическим расположением составных частей, или с «инверсией», по неправильной терминологии автора, — Кифа Мокиевич и Мокий Кифович).

Вследствие такой важности словесной маски приобретают решающую роль — сначала чисто артикуляционную, а потом и композиционную (Пульпультик, Люлюков, Иван Иванович — Иван Никифорович и т. п.) — звуковые повторы, и словесный знак часто служит у Гоголя исходным пунктом построения маски и ее движений (свидетельство Д. А. Оболенского).

Маски могут быть либо комическими, либо трагическими.

В высоком трагическом плане (даже в

— 461 —

книге «Избранные места из переписки с друзьями») Гоголь применяет тот же основной прием, систему вещных метафор, маски. Но сила этого приема — в ощутимости невязки между двумя образами, рождающей комическое восприятие. Поэтому применение этого приема в «Переписке с друзьями» к морально-религиозной и политической области было воспринято как незаконное и обусловило неуспех книги. Между тем именно этим приемом маски объясняется картина того чудесно-легкого преображения жизни, которая рисовалась Гоголю («смена масок»).

С этими «типами» Гоголя, превратившимися в маски, вступает в борьбу Достоевский. Ему казалось «неправдоподобным, да, пожалуй, и неинтересным наполнять романы одними типами». «Писателю надо стараться отыскивать интересные и поучительные оттенки даже и между ординарностями…» По мнению Ю. Н. Тынянова, Достоевский создавал эти «оттенки», широко применяя контрасты. «Характеры Достоевского контрастны прежде всего». Контрасты обнаруживаются в речах действующих лиц, в художественной организации отношений между сюжетом и характерами («Преступление и наказание») и объясняют применение эпистолярной формы, свойства которой Достоевский перенес в контрастный распорядок глав и диалогов своих романов.

Но, отмежевываясь от «типов» Гоголя, Достоевский пользуется его словесными и вещными масками. (Ср. употребление гоголевских имен — Катерина в «Хозяйке», Петрушка в «Двойнике».) Наружности Свидригайлова, Ставрогина, Ламберта — подчеркнутые маски. И все же эти приемы сами по себе не обязательны для Достоевского. «Это объясняет нам пародированье Гоголя у Достоевского: стилизация, проведенная с определенными заданиями, обращается в пародию, когда этих заданий нет». Уже в «Бедных людях» пародирована в одном отрывке из сочинения «Петли» Ратазяева «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Но скрытой оставалась пародийность «Села Степанчикова». И Ю. Н. Тынянов доказывает во второй главе своей книжки, что один из героев «Села Степанчикова» — характер пародийный, материалом для пародии послужила личность Гоголя; речи Фомы пародируют гоголевскую «Переписку с друзьями».

В этом указании и заключается, несомненно, главный интерес книги. Уже бродившая в литературных кругах мысль о связи речей Фомы Опискина с «Перепиской» Гоголя здесь впервые высказана печатно и обоснована. Автору не удалось доказать, что Фома Опискин — пародированный Гоголь. Напрасно он, сгущая краски, утверждает, будто «во всех мелких подробностях выдержан быт Гоголя», напрасно сопоставляет наружность Фомы с наружностью Гоголя — сходство слишком обще. «Нещечко» — говорится не только о Фоме: в «Двойнике» так называет Голядкин Владимира Семеновича. Напрасно введены сопоставления с письмами Гоголя: они совершенно не характерны и не дают никакого материала. Слишком механично описание приемов «словесной пародии» в «Селе Степанчикове»: без сопоставления со стилем предшествующих произведений Достоевского они носят характер случайных указаний, — например, нельзя видеть в «нагнетании» («вы самолюбивы, необъятно самолюбивы») пародированья Гоголя. «Бедные люди» Достоевского начинаются фразой: «вчера был счастлив, чрезмерно счастлив, донельзя счастлив».

Но Ю. Н. Тынянов твердо обосновал то положение, что материал для создания «огромного типического характера» Фомы Фомича дала, между прочим, и «Переписка» Гоголя. И это — его неотъемлемая заслуга.

Что же касается общих замечаний Ю. Н. Тынянова о приемах творчества Гоголя и Достоевского, то они имеют меньшую ценность, хотя и среди них встречается много интересных и метких наблюдений. Сопоставление первых произведений Достоевского с сочинениями Гоголя очень обще и не идет далее указаний современной их появлению критики. Есть неточности: трудно согласиться с утверждением, будто «Хозяйка» несравненно ближе к Гоголю, чем «Двойник». Характеристику

— 462 —

стиля «Хозяйки» — инверсированные местоимения, параллелизмы с непомерно развитою второю частью и т. п. — можно применить и к «Двойнику» (ср. сравнение Голядкина с человеком, стоящим над стремниной; Голядкина-младшего с человеком в чужом платье и т. д.). Более прав Белинский, который увидел в «Хозяйке» лишь немного подболтнутого Гоголя.

«Теория масок» малооригинальна. Она идет от Розанова и Б. М. Эйхенбаума («действующие лица — окаменевшие позы»). Ближайшая предшественница Ю. Н. Тынянова в этом отношении — А. Векслер, которая на страницах «Жизни искусства» (1919, № 289) напечатала статью «Маски». Здесь она доказывала, что Дон Жуан, Фауст, Скупой рыцарь, Гарпагон, Плюшкин и т. д. (все, кого мы называем типами) — маски, застывшие раз и навсегда. Любопытно далее указание, что к маскам иногда приклеиваются надписи, например, у Соллогуба — одного из учеников Гоголя.

И я думаю, что А. Векслер более права, чем Ю. Н. Тынянов, истолковывая словесные знаки как после наклеенные ярлыки, а не как исходные пункты сюжетных построений. По крайней мере, у Гоголя иногда словесной маской лишь закреплялось построение характера: тот же Д. А. Оболенский рассказывает, со слов Гоголя, как Гоголь и Языков, «ложась спать, забавлялись описанием разных характеров и засим придумывали для каждого соответственную фамилию».

Очень интересны замечания Ю. Н. Тынянова о контрастной разработке характеров у Достоевского. Но, слишком обобщая материал, грозят сделаться неправильными. Для подтверждения своей мысли о том, что, борясь с «типами» Гоголя, Достоевский пользуется его словесными и вещными масками, Ю. Н. мог бы привлечь гораздо больше материала: вместо того чтобы возводить генеалогию Фердыщенко к Крутотрыщенко, Ю. Н. Тынянов мог бы указать целый ряд чисто гоголевских имен у Достоевского: Крестьян Иванович, немка Каролина Ивановна, господа Басаврюковы в «Двойнике», Петр Иванович («деловой человек» у Гоголя) в «романе в 9 письмах» и т. д. Но едва ли эти заимствованные имена нуждаются в том истолковании, которое придает им Ю. Н.

Подчеркивая свои несогласия с книгой Ю. Н. Тынянова, я отнюдь не хочу умалить ее ценности: в ней поставлено много интересных вопросов, которые нуждаются в неспешном и спокойном решении, и доказана пародийная связь «Села Степанчикова» с «Перепиской с друзьями» Гоголя.

Полтора столетия назад спор между ними сотрясал русское общество. Отголоски этого спора мы помним из школьного курса литературы… знаменитое письмо Белинского Гоголю: «проповедник кнута», «апостол невежества». Казалось бы, дела давно минувших дней — но нет, и в наше время в России гремят всё те же споры, в другом формате — но всё о том же. Кто же прав? И что же именно случилось тогда, почти 170 лет назад? Размышляет доктор филологических наук Владимир Воропаев.

Арена

Сороковые годы XIX века. Непростое время для России. С одной стороны, бурно развиваются науки и искусства, совершенствуются законы, тридцать лет уже как мир, война с Наполеоном становится историей. С другой — закручиваются гайки, государь Николай Первый, потрясенный восстанием декабристов, не намерен поощрять политические и идейные вольности.

Но вольнодумство все равно тихой сапой распространяется в русском образованном обществе. Все больше людей теряют веру в Бога и соблюдают православные традиции лишь для вида, чтобы «не нарываться». Все больше людей с восхищением смотрят на Запад, видя в нем образец переустройства русской жизни.

Еще действует крепостное право — хотя оно распространяется только на крестьян помещичьих, государственные уже по-тихому отпущены на волю, но все, и в том числе сам император, убеж­дены, что крепостное право — это зло и с ним надо что-то делать.

Уже нет ни Пушкина, ни Лермонтова. Уже скончался преподобный Серафим Саровский, уже развивается традиция старчества — прежде всего в Оптиной пустыни. Уже идет полемика западников и славянофилов. Уже есть пресса, как «левая», так и «правая». Еще не началась Крымская война. Еще молоды и мало кому известны Лев Толстой и Федор Достоевский.

Участники схватки

Николай Васильевич Гоголь. К середине 40-х годов XIX века — известнейший русский писатель, уже написаны и опубликованы основные его «хиты» — «Ревизор», «Мертвые души», «Тарас Бульба», «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Петербургские повести»… Один из немногих тогдашних русских писателей, кто не просто сохранил веру в Бога, но и был глубоко воцерковлен.

По свидетельству современников, Гоголь еже­дневно читал по главе из Евангелия, апостольских посланий и Ветхого Завета, а также житие святого, память которого празднуется Церковью в этот день. Кроме молитв утренних и вечерних, которые ежедневно читают все православные христиане, он прочитывал еще и малое повечерие. Читал он и святоотеческие творения (по-церковнославянски, русских переводов тогда еще не было). Причем не просто читал, но постоянно делал выписки.

В 1848 году Гоголь совершил паломническую поездку на Святую Землю, в Иерусалим (в то время это было весьма трудное путешествие), посещал русские монастыри — Оптину пустынь, Троице-Сергиеву лавру, мечтал поехать на Афон и вообще неоднократно изъявлял желание принять монашеский постриг. Но в монахи его не постригли. Впоследствии преподобный Варсонофий Оптинский писал: «Неизвестно, заходил ли раньше у Гоголя с батюшкой Макарием разговор о монашестве, неизвестно, предлагал ли ему старец поступить в монастырь. Очень возможно, что батюшка Макарий и не звал его, видя, что он не понесет трудностей нашей жизни».

При этом человек он был тонкий, ранимый, с обостренными чувствами, близко к сердцу воспринимал всё происходящее с ним. Жил скудно, от причитающейся ему доли наследства отказался в пользу матери и сестер, не имел своего дома, жил или на съемных квартирах, или у друзей. Он постоянно помогал нуждающимся студентам, а после смерти в 1852 году от него остались только книги, одежда да около сорока рублей денег.

Виссарион Григорьевич Белинский. Осново­по­лож­ник русской литературной критики. Иван Тургенев называл Белинского «центральной натурой эпохи». Это был подлинный властитель дум.

По убеждениям своим был не просто западником, а западником в максимальной степени. Ненавидел самодержавие, ненавидел Православную Церковь (кстати, он внук священника). Ему принадлежат слова о «маратовской» (Выражение самого Белинского, который имел в виду одного из вождей революционной Франции Жана-Поля Марата, идеолога революционного террора. — Ред.) любви к человечеству: «чтобы сделать счастливою часть его, я, кажется, огнем и мечом истребил бы остальную» (это его высказывание цитируют философы Н. А. Бердяев и А. Ф. Лосев). Трудно сказать, был ли он полностью атеистом (хотя Достоевский его именно атеистом и называл), но уж антиклерикалом-то он был точно. В 1830 году Белинский писал матери: «Маменька, Вы уже в другом письме увещеваете меня ходить по церквам <…> Шататься мне по оным некогда, ибо чрезвычайно много других, гораздо важнейших дел <…> Я пошел по такому отделению, которое требует, чтобы иметь познание и толк во всех изящных искусствах. И потому я прошу Вас уволить меня от нравоучений такого рода: уверяю Вас, что они будут бесполезны». А в 1845 году в письме к Герцену он писал: «в словах Бог и религия вижу тьму, мрак, цепи и кнут».

Белинский был беззаветно предан русской литературе, она оказалась для него высшей ценностью и святыней. Но, обладая живым умом, он был крайне наивен. К примеру, искренне утверждал, что если бы Христос пришел сейчас, то стал бы социалистом (Христа он, конечно, считал не Богочеловеком, а просто человеком).

При этом глубокого систематического образования он не получил, Петербургский университет, в котором учился, не окончил по болезни. О России судил, видя только столичную жизнь и читая прессу.

Был женат, жил скудно, отличался слабым здоровьем, умер от чахотки (туберкулеза легких) в 1848 году, в 37 лет.

С чего все началось?

В самом начале 1847 года вышла из печати книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями», которая произвела в русском образованном обществе впечатление разорвавшейся бомбы. Поэт и литературный критик Степан Шевырев писал: «В течение двух месяцев по выходе книги она составляла любимый, живой предмет всеобщих разговоров. В Москве не было вечерней беседы, разумеется, в тех кругах, куда проникают мысль и литература, где бы не толковали о ней, не раздавались бы жаркие споры, не читались бы из нее отрывки».

У книги были сторонники, но гораздо больше было противников, самым ярким и громким из которых оказался Белинский. 7 февраля 1847 года в журнале «Современник» вышла его рецензия на «Выбранные места…», где он подверг книгу уничтожающей критике. Заканчивается его рецензия словами: «Горе человеку, которого сама природа создала художником, горе ему, если, недовольный своей дорогой, он ринется в чуждый ему путь! На этом новом пути ожидает его неминуемое падение, после которого не всегда бывает возможно возвращение на прежнюю дорогу». И это еще сглаженный цензурой вариант. Как тогда же он писал журналисту Василию Боткину,

«Статья о гнусной книге Гоголя могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться негодованию и бешенству…»

Затем, летом того же года, началась переписка между Белинским и Гоголем — та самая идейная схватка, о которой и речь.

Что такого в этой книге?

«Выбранные места из переписки с друзьями» — не художественная проза, а публицистика, прямое авторское высказывание. Очень трудно одним словом определить ее жанр. Если пользоваться современными аналогиями, это «Живой журнал» или «Фейсбук» писателя.

«Выбранные места из переписки с друзьями» — это композиция из писем, частью адресованных известным людям, а частью — обозначенным лишь инициалами или никак не обозначенным. Письма эти перемежаются эссе и литературоведческими статьями. Вот лишь несколько заголовков из книги: «О лиризме наших поэтов», «Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве», «Русский помещик», «Нужно проездиться по России», «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности», «Близорукому приятелю», «Страхи и ужасы России», «Чей удел на земле выше». Начинается книга с авторского завещания и завершается эссе «Светлое воскресение».

Содержательно — это попытка проповедовать христианство современникам, причем современникам, весьма от веры далеким. Проповедь Гоголя при этом не абстрактна, это не курс догматического богословия. Главный упор он делает на том, как следует жить по-христиански, будучи тем, кем ты являешься — писателем, чиновником, помещиком и так далее.

К сожалению, «Выбранные места» подверг­лись существенной цензурной правке: пять писем были полностью убраны, в других сделаны купюры и исправления. Гоголь был очень расстроен по этому поводу, в письме к графине Анне Виельгорской он писал: «В этой книге все было мною рассчитано и письма размещены в строгой последовательности, чтобы дать возможность читателю быть постепенно введену в то, что теперь для него дико и непонятно. Связь разорвана. Книга вышла какой-то оглодыш». ( Полный вариант книги, без цензурных сокращений и с комментариями, вышел отдельным изданием только в 1990 году в издательстве «Советская Россия». Впрочем, в советское время «Выбранные места…» без купюр включались в академические и некоторые другие собрания сочинений Гоголя. — Ред.)

Гоголь начал работу над «Выбранными местами…» в 1845 году и закончил в 1846-м. Главная его мотивация — напрямую сказать то, что могло бы людям принести духовную пользу и что многие не видели в его художественных произведениях, воспринимая их исключительно как развлекательное чтение. Или, что еще более раздражало Гоголя, как политическую сатиру. Он чувствовал огромную ответственность за все, им написанное, считал себя виноватым в том, что в ком-то из читателей его художественная проза могла породить антигосударственные настроения (отсюда, кстати, фраза из отправленного письма Белинскому: «мы ребенки перед этим веком. Поверьте мне, что и вы, и я виновны равномерно перед ним»). Так что «Выбранные места» — это еще и попытка исправить то, что Гоголь считал своими ошибками.

Реакция публики

Гоголь искренне надеялся, что читатели восторженно примут его книгу. Он даже писал в 1846 году своему издателю Плетневу: «…Она нужна, слишком нужна всем — вот что покамест могу сказать…» Он даже советует Плетневу запасать бумагу для переиздания, которое последует незамедлительно: «Книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор единственная моя дельная книга».

Но все получилось иначе. У книги действительно были сторонники (например, Алексей Хомяков, князь Петр Вяземский, Иван Аксаков и в значительной мере Петр Чаадаев), но гораздо больше было противников. Причем противники были не только из лагеря «западников» (Герцен, Белинский, Грановский, Тургенев, Анненков), но и из «славянофилов» — Сергей Тимофеевич Аксаков, его сын Константин Аксаков. Примечательно, что и русское духовенство встретило книгу Гоголя без какого-либо восторга. Так, архиепископ Херсонский и Таврический Иннокентий, которому Гоголь послал «Выбранные места…», писал о нем в частном письме: «Скажите, что я благодарен за дружескую память, помню и уважаю его, а люблю по-прежнему, радуюсь перемене с ним, только прошу его не парадировать набожностью: она любит внутреннюю клеть. Впрочем, это не то, чтоб он молчал. Голос его нужен, для молодежи особенно, но если он будет неумерен, то поднимут на смех, и пользы не будет».

Еще более резко отозвался о книге протоиерей Матфей Константиновский, который вскоре станет духовником Гоголя. Его слова не сохранились, но сохранился ответ ему Гоголя, который тот написал 9 мая 1847 года: «Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ Богу».

Откликнулся и святитель Игнатий (Брян­ча­ни­нов), в ту пору архимандрит, настоятель Троице-Сергиевой пустыни близ Петер­бурга, а впоследствии епископ Кавказский и Черноморский. Он писал о книге: «…она издает из себя и свет, и тьму. Религиозные его понятия не определены, движутся по направлению сердечного вдохновения, неясного, безотчетливого, душевного, а не духовного… Книга Гоголя не может быть принята целиком и за чистые глаголы истины. Тут смешано…» И далее он советовал читать не светских авторов, а святых отцов.

Однако в своей книге Гоголь обращался не к воцерковленным христианам, которые готовы читать святых отцов. Он обращался к читателю маловерующему или совсем неверующему (об этом, кстати, он и сам говорил, комментируя в письме к Плетневу отзыв святителя Игнатия). Для него искусство — это незримые ступени к христианству. Он говорил, что если после прочтения книги человек возьмет в руки Евангелие — это и есть высший смысл его творчества.

И действительно, некоторые нецерковные люди именно через «Выбранные места» пришли к Православию. Например, сын немецкого пастора Климент Зедергольм, который сам говорил, что чтение этой книги привело его в Церковь. Есть и другие свидетельства.

В чем же причина такого отношения к книге со стороны столь разных людей: от атеистов и социалистов до православных священнослужителей? Публику возмутило, что светский человек берется за христианскую проповедь, занимается несвойственным ему делом. Один из читателей писал ему: «Вы пренебрегли… и тем, что у нас привыкли видеть человека, говорящего о Христе, в рясе, а не во фраке, и выступили прямо учителем». Князь Петр Вяземский остроумно заметил в одном из своих писем: «…наши критики смотрят на Гоголя, как смотрел бы барин на крепостного человека, который в доме его занимал место сказочника и потешника и вдруг сбежал из дома и постригся в монахи».

Естественно, либеральную часть публики возмутило и само содержание проповеди Гоголя — то, что во главу угла он ставит христианство, а не социальный прогресс, что защищает самодержавие, не возвышает свой голос против крепостного права. Как автор художественных произведений Гоголь их еще устраивал, но как консервативный публицист — ни в коем случае. Это воспринималось ими как измена своему таланту.

Впрочем, все отзывы духовенства о книге Гоголя носили частный характер, а вот критика со стороны светского общества была публичной, в газетах и журналах. Гоголя подвергли обструкции, высмеивали, видели в «Выбранных местах» отказ от художественного творчества и, более того, считали помешанным. Мнение о его помешательстве держалось до последних дней жизни писателя.

Дуэль на письмах. Выстрел Белинского

Началось все с письма Гоголя к Белинскому от 20 июня 1847 года (прочитать первое письмо Гоголя, отзыв на рецензию Белинского о «Выбранных местах из переписки с друзьями»), в котором тот, реагируя на его разгромную статью в «Современнике», пытался как-то объясниться. В ответ на это Белинский, будучи на лечении в Германии, в городе Зальцбрунне, 15 июля написал Гоголю ответ (письмо Белинского, ответ на письмо Гоголя). Это и есть то знаменитое письмо, о котором до сих пор рассказывают на школьных уроках литературы.

В этом письме Виссарион Григорьевич в полной мере отдался тому негодованию и бешенству, какие не мог позволить себе в журнальной статье. Даже современному человеку, постоянно наблюдающему в соцсетях споры, почти не отличимые от ругани, тональность письма Белинского может показаться истерической.

«Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов» — это еще не самые резкие выражения. Белинский писал, что Гоголь — в лучшем случае душевнобольной, а в худшем — карьерист, надеющийся выслужиться с помощью своей книги и получить место учителя наследника престола. Основная мысль письма: как вы, гениальный художник, написавший «Ревизора» и «Мертвые души», опустились до дифирамбов в адрес Православной Церкви, которая представляет из себя одно сплошное мракобесие! Как вы могли предать свой талант! Единственное, чем вы можете загладить свое преступление, — это немедленно отречься от своей книги!

Нетрудно видеть, что пафос его очень похож на религиозный. Белинский подобен адепту истинной веры, который сурово обличает отступника-еретика. Просто предмет веры тут иной, здесь вера в социальный прогресс и в то, что литература должна служить делу прогресса.

Послав это письмо Гоголю, Белинский, очевидно, поделился с кем-то копией, в результате оно сделалось известным в России, его переписывали друг у друга, обсуждали. Цензура мгновенно его запретила, и этот запрет (действовавший до 1905 года!) объективно оказался, как сказали бы сейчас, идеальным пиар-ходом. Письмо восприняли как «политическое завещание» Белинского. В середине 1850-х годов Иван Аксаков писал родным: «Много я ездил по России: имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, всякому жаждущему свежего воздуха среди вонючего болота провинциальной жизни. Нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, которые бы не знали наизусть письма Белинского к Гоголю…»

За чтение и распространение письма можно было поплатиться — как это произошло в 1849 году с молодым Достоевским, который за чтение и «за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского» был приговорен к расстрелу (смертную казнь в последний момент заменили каторгой). Впрочем, большинство людей читали и распространяли это письмо без каких-либо неприятных последствий.

Письмом Белинского восхищались, благодаря этому письму уже со второй половины XIX века возобладал взгляд на Гоголя как на писателя, чье творчество нужно делить на две части. С одной стороны, гоголевские произведения — и прежде всего «Ревизор» и «Мертвые души» — истолковывались как политическая сатира, направленная на свержение самодержавия, с другой — утверждалось мнение, будто вследствие изменившегося у писателя в конце жизни мировоззрения он вступил в противоречие со своим гением. А уже в XX веке Ленин назвал письмо Белинского «одним из лучших произведений бесцензурной демократической печати» — и это мнение стало в советское время официальным, единственно допустимым, на нем строилось школьное преподавание Гоголя. Даже в наши дни можно столкнуться с таким подходом школьных учителей литературы: они учат так, как их научили в юности.

Дуэль на письмах. Выстрел Гоголя

Гоголь был глубоко потрясен письмом Белинского — причем не только его содержанием, но и тональностью, несправедливостью упреков. Он сразу же написал ему подробнейший ответ, где обстоятельно, по пунктам, разобрал все утверждения Белинского и привел свои возражения. Написал… но, вместо того чтобы отправить, разорвал письмо в клочки, которые, однако же, не выбросил, а аккуратно сложил в пакет (неотправленный черновик второго письма Гоголя). Вместо этого письма он 10 августа написал и отправил другое, короткое и сдержанное, которое демократически настроенная публика сочла жалким оправданием (второе письмо Гоголя). Действительно, там есть такие выражения, как «Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды», «мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писанья, по тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками», «Точно так же, как я упустил из виду современные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы» — и это было воспринято как капитуляция Гоголя.

Почему же Гоголь не стал отправлять свое первое письмо? Потому что знал, что Белинский тяжело болен, фактически умирает, и не захотел его, находящегося в таком состоянии, расстраивать. При всех своих идейных разногласиях с Белинским он видел в нем живого человека, искреннего, порывистого, впечатлительного. Момент для спора по существу был явно неподходящий. Возможно, то второе, «жалкое» (по мнению многих) письмо он сознательно написал в таком ключе — чтобы успокоить «неистового Виссариона», погасить его гнев: ведь на пороге смерти совсем о другом следует думать. Так что в их эпистолярной дуэли Гоголь, можно так сказать, сделал выстрел в воздух.

Тем не менее свое первое письмо Гоголь не сжег — как сжигал он рукописи, которые, по его мнению, никто не должен был увидеть. Возникает, конечно, вопрос: а рвать-то зачем? Почему просто нельзя было сохранить эти листы до поры до времени? Здесь мы можем лишь строить предположения. Возможно, Гоголь разодрал письмо в эмоциональном порыве, но затем успокоился и решил, что совсем уж уничтожать его не надо.

Дальнейшая судьба этого письма напоминает детективный роман. Первый биограф Гоголя, Пантелеймон Кулиш, писал в 1854 году: «…когда <был> отпечатан шкаф Гоголя в Москве, в нем собраны были лоскутки изорванной рукописи. Эти лоскутки вложены были в пакетец и надписаны рукою Шевырева: «Клочки чего-то изорванного”. Во время пребывания своего в Васильевке он как-то прозевал этот пакетец, и теперь он вручен мне сестрами поэта. Я соединяю клочки, и что же оказывается? Это ответ Белинскому на его оскорбительное письмо. Целые фразы этого ответа вошли в авторскую исповедь, но много в нем есть такого, что и не вошло туда, а это многое — прекрасно!» Фрагменты этого письма были впервые опубликованы Кулишем (с неточностями) в 1856 году в «Записках о жизни Н. В. Гоголя…»

Из клочков нужно было сложить целиком письмо, и задача оказалась нетривиальной. Это сложнее, чем собрать пазл — ведь не факт, что все клочки сохранились, поэтому при сборке возможны лакуны и ошибки. Сейчас наиболее правильный и полный вариант прочтения письма Гоголя опубликован в 17-томном Полном собрании сочинений и писем Гоголя (Изд-во Московской Патриархии, 2009–2010).

Оригинал же письма Гоголя, те самые клочки, хранится в Российской государственной библиотеке, но когда и как он туда попал, достоверно установить пока не удалось. Между прочим, именно эти клочки и являются единственным доказательством, что знаменитое письмо Белинского — не подделка. Ведь оригинала его не сохранилось, есть лишь множество переписанных от руки копий, и все эти копии хоть чем-то, да отличаются друг от друга, переписчики где-то ошибались, где-то добавляли что-то от себя, и поэтому сказать, каков же был исходный текст, практически невозможно.

Суть письма

Начинает Гоголь с того, что призывает Белинского одуматься и оставаться именно литературным критиком, а не политическим публицистом. «Зачем вам было переменять раз выбранную, мирную дорогу? Что могло быть прекраснее, как показывать читателям красоты в твореньях наших писателей, возвышать их душу и силы до пониманья всего прекрасного, наслаждаться трепетом пробужденного в них сочувствия и таким образом прекрасно действовать на их души? Дорога эта привела бы вас к примиренью с жизнью, дорога эта заставила бы вас благословлять всё в природе. Что до политических событий, само собою умирилось бы общество, если бы примиренье было в духе тех, которые имеют влияние на общество. А теперь уста ваши дышат желчью и ненавистью. <…>

Как же с вашим односторонним, пылким, как порох, умом, уже вспыхивающим прежде, чем еще успели узнать, что истина, как вам не потеряться? Вы сгорите, как свечка, и других сожжете».

Затем он отвечает Белинскому на личные обвинения, причем отвечает «асимметрично» — не брызжа слюной, не ругаясь. «Вам следовало поудержаться клеймить меня теми обидными подозрениями, какими я бы не имел духа запятнать последнего мерзавца. Это вам нужно бы вспомнить. Вы извиняете себя гневным расположением духа. Но как же в гневном расположении духа вы решаетесь говорить о таких важных предметах и не видите, что вас ослепляет гневный ум и отнимает спокойствие».

А вот дальше уже начинается разговор по существу, о самом главном, что разделяет Белинского и Гоголя — об отношении к вере, к Православной Церкви, о жизненных приоритетах. «Вы отделяете Церковь и Ее пастырей от Христианства, ту самую Церковь, тех самых пастырей, которые мученическою своею смертью запечатлели истину всякого слова Христова, которые тысячами гибли под ножами и мечами убийц, молясь о них, и наконец утомили самих палачей, так что победители упали к ногам побежденных, и весь мир исповедал Христа. И этих самых Пастырей, этих мучеников Епископов, вынесших на плечах святыню Церкви, вы хотите отделить от Христа, называя их несправедливыми истолкователями Христа. Кто же, по-вашему, ближе и лучше может истолковать теперь Христа? Неужели нынешние коммунисты и социалисты, объясняющие, что Христос повелел отнимать имущества и грабить тех, которые нажили себе состояние?»

«Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к религии и что, говоря о Боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такою самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих Русскую землю. Они строятся не дарами богатых, но бедными лептами неимущих, тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о Боге, и который делится последней копейкой с бедным и Богом, терпит горькую нужду, о которой знает каждый из нас, чтобы иметь возможность принести усердное подаяние Богу».

Есть в письме и фразы, которые могли бы показаться Белинскому обидными, если бы он их прочитал. К примеру, «Нельзя, получа легкое журнальное образование, судить о таких предметах. Нужно для этого изучить историю Церкви. Нужно сызнова прочитать с размышленьем всю историю человечества в источниках, а не в нынешних легких брошюрках, написанных… Бог весть кем. Эти поверхностные энциклопедические сведения разбрасывают ум, а не сосредоточивают его», «Нет, Виссарион Григорьевич, нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, в занятьях легкими журнальными статейками…», «Какими данными вы можете удостоверить, что знаете общество? Где ваши средства к тому? Показали ли вы где-нибудь в сочиненьях своих, что вы глубокий ведатель души человека?».

Говоря о политическом устройстве России, Гоголь вовсе его не идеализирует, но вновь повторяет сказанное в «Выбранных местах…»: никакого толку от политических реформ не будет, если люди не опомнятся, не вернутся к христианской жизни. «Если же правительство огромная шайка воров, или, вы думаете, этого не знает никто из русских? Рассмотрим пристально, отчего это? <…> Как же не образоваться посреди такой разладицы ворам и всевозможным плутням и несправедливостям, когда всякий видит, что везде завелись препятствия, всякий думает только о себе и о том, как бы себе запасти потеплей квартирку?»

Так Гоголь отвечает на все стержневые моменты письма Белинского, показывая легковесность, несостоятельность его мировосприятия, отсутствие достаточных знаний и жизненного опыта, чтобы судить о религии, политике и обществе.

Кто же победил?

С точки зрения либеральной русской интеллигенции XIX века прав, естественно, Белинский. Даже будь неотправленное письмо Гоголя тогда обнародовано, вряд ли оно убедило бы тех, кто воспринял идеи социального прогресса как высшую истину. Спор по существу, с вдумчивой оценкой аргументов, с разбором фактов, возможен лишь между непредубежденными собеседниками.

Но если смотреть на спор Белинского и Гоголя с позиций сегодняшнего дня, зная, что случилось в последующие полтора столетия, то, по моему мнению, прав именно Гоголь. Прав в том, что высшим приоритетом для человека должен быть Христос, а не социальный прогресс. Мы видим плоды такого прогресса, соединенного с безбожием, видим, как безбожие опустошало и опустошает человеческие души, видим, что корень большинства наших нынешних проблем не в политико-экономических обстоятельствах, а именно в этом — в эрозии духа. Можно говорить, что Гоголь был не во всем прав (да он и сам не настаивал на своей полной правоте по любому пункту), можно предполагать, что какие-то вещи он воспринимал слишком идеализированно, но он был прав в главном — в иерархии ценностей.

Но это — моя позиция, а другие могут считать иначе. Среди нынешних властителей дум мы видим как наследников Гоголя, так и наследников Белинского, видим консерваторов и либералов, глубоко верующих людей и антиклерикалов, сторонников глобализма и приверженцев «особого пути» России. Поэтому спор между Гоголем и Белинским не окончен. Он — уже в других декорациях — длится до сих пор.

Один из первых новомучеников о Гоголе

В 1903 году на панихиде по Гоголю протоиерей Иоанн Восторгов (ставший впоследствии новомучеником) сказал: «Вот писатель, у которого сознание ответственности пред высшею правдою за его литературное слово дошло до такой степени напряженности, так глубоко охватило все его существо, что для многих казалось какою-то душевною болезнью, чем-то необычным, непонятным, ненормальным. Это был писатель и человек, который правду свою и правду жизни и миропонимания проверял только правдою Христовой. Да, отрадно воздать молитвенное поминовение пред Богом и славу пред людьми такому именно писателю в наш век господства растленного слова, — писателю, который выполнил завет апостола: слово ваше да будет солию растворено. И много в его писаниях этой силы, предохраняющей мысль от разложения и гниения, делающей пищу духовную удобоприемлемой и легко усвояемой… Такие творцы по своему значению в истории слова подобны святым отцам в Православии: они поддерживают благочестные и чистые литературные предания».

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *