Красота спасет

«Широк человек, я бы сузил»

Один из героев Достоевского размышляет о мировой истории. К ней применим, считает он, любой эпитет, кроме одного: «благоразумно». «На первом слоге поперхнетесь», – ехидничает он. Его рассуждения являются прекрасной иллюстрацией к русской истории и русскому характеру. Добрые мы – и жестокие. Ленивые – и трудолюбивые. Вольнолюбивые – и покорные. Какие угодно. Никак не ложится в ряд слово: «благоразумные».

В первую очередь о русском человеке говорят, что он широк. Его душа словно маятник с очень большой амплитудой: грешит – потом кается, нынче ругает Русь-матушку – завтра за нее жизнь отдаст, сегодня веселится – проснется в жуткой тоске.

Русская мысль и русская жизнь движутся по такой же амплитуде – между фанатичной верой и безбожием, западничеством и славянофильством, деспотизмом и анархией, потому что все среднее неинтересно. Русский упорен в стремлении, по шекспировскому выражению, «переиродить самого Ирода», он хочет не только дойти до черты, но и переступить ее. «Это потребность хватить через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и – в частных случаях, но весьма нередких – броситься в нее как ошалелому вниз головой», – уверяет Ф. М. Достоевский. На примере своих героев писатель показал, как в характере русского народа соседствуют низменное и возвышенное, святое и греховное, и притом сочетается в какой-то бесстыдной органичности. Вот как в монологе Дмитрия Карамазова: «Перенести я не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил».

Наш коллективный портрет, написанный Астольфом де Кюстином, выглядит следующим образом: «Россия – страна необузданных страстей и рабских характеров, бунтарей и автоматов, заговорщиков и бездушных механизмов. Здесь нет промежуточных степеней между тираном и рабом, между безумцем и животным».

Доброжелательно настроенный англичанин Морис Бэринг в своей работе «Русский народ» говорит, что в русском человеке сочетаются Петр Великий, князь Мышкин и Хлестаков. Иван Бунин в «Окаянных днях» прибегает к такой метафоре: «Крестьянин говорит: народ – как древо, из него можно сделать и икону, и дубину, в зависимости от того, кто это древо обрабатывает – Сергий Радонежский или Емелька Пугачев». Так вот и выходит: Россия – страна единства самых непримиримых противоположностей.

Георгий Флоровский переносит особенности русского характера на историю русской культуры: «Вся она в перебоях, в приступах, в отречениях или увлечениях, в разочарованиях, изменах, разрывах. Всего меньше в ней непосредственной цельности».

Крайние выражения человеческих эмоций – смех и слезы. Рожденные Н. В. Гоголем крылатые слова «смех сквозь слезы» сводят их воедино, будучи неразрывно связаны с русской действительностью. «Когда россиянин улыбается, он готов расплакаться, так как действительность вовсе не смешна. Есть три способа с ней справиться: пить, сойти с ума или смеяться» – таков глубокомысленный комментарий к нашей жизни немецкого публициста Бориса Райтшустера.

Сцены русской жизни, которые кажутся нам привычными, вызывают у иностранцев интерес, недоумение и если не ужасают, то, как ни странно, порождают воодушевление. Райтшустер прожил в России достаточно долго: «Я жил в русской семье на окраине. Муж был местным пьяницей и каждые три месяца уходил в запой. Он приходил ночью, требовал денег и водки, а жена запрещала ему пить и кричала. Я был свидетелем драматичных сцен, сильных колебаний эмоций. Для немца такая синусоида – это шок». Вы думаете, европеец с отвращением отворачивается от подобных сцен? Ничего подобного: «Я был восхищен интенсивностью переживаний, постоянными изменениями. В сравнении с российскими джунглями Германия – это скучный и упорядоченный зоопарк».

Вот они – оппозиции: русская эмоциональность – западная рассудочность, русская хаотичность – западная упорядоченность. В глазах европейца русские становятся олицетворением первозданной дионисийской стихии.

Широта – титульное свойство русского характера. Широкий человек любит широкие жесты, действует с размахом, живет на широкую ногу – словом, человек широкой души. Это щедрый и великодушный человек, не знающий мелочности, готовый простить другим людям их мелкие прегрешения. Он щедр и хлебосолен, он нерасчетлив и расточителен. Ах, как русский расходует себя: не только материальные блага, но и чувства, – не задумываясь о последствиях.

Лингвист А. Д. Шмелев отмечает при этом, что «в системе этических оценок, свойственных русской языковой картине мира, широта в таком понимании – в целом положительное качество. Напротив того, мелочность безусловно осуждается, и сочетание мелочный человек звучит как приговор». Расчетливость также встречает неодобрение. Человек должен делать добро, повинуясь душевному порыву, и ни в коем случае не считать своих благих дел. Лингвисты отмечают, что слово «попрек» довольно трудно перевести на любой другой язык. «Попрек» – это укоризненное напоминание другому о своих благодеяниях. При этом русское языковое сознание решительно осуждает «попрекающего». Вот, например, разговор актеров Счастливцева и Несчастливцева в пьесе «Лес», где широта души приравнивается к безграничной доброте и щедрости:

«Счастливцев. Уж вы не хотите ли мне взаймы дать, Геннадий Демьяныч? Надо правду сказать, душа-то нынче только у трагиков и осталась. Вот покойный Корнелий, бывало, никогда товарищу не откажет, последним поделится. Всем бы трагикам с него пример брать.

Несчастливцев. Ну, ты этого мне не смей говорить! И у меня тоже душа широкая; только денег я тебе не дам, самому, пожалуй, не хватит. А пожалеть тебя, брат Аркашка, я пожалею».

В то же время понятие «широта» не обязательно связано со щедростью. Оно вообще может обозначать тягу к крайностям и даже экстремизму. Широкая душа – это следование лозунгу «Все или ничего», максимализм, отсутствие сдерживающих начал, «центробежность», отталкивание от середины, связь с идеей чрезмерности или безудержности. Заметим, что обозначения таких качеств, как щедрость и расхлябанность, хлебосольство и удаль, свинство и задушевность, легко сочетаются с эпитетом «русский» (в отличие, к примеру, от слова «сдержанность»).

Что мне делать, певцу и первенцу,

В мире, где наичернейший сер?

Где вдохновенье хранят, как в термосе?

С этой безмерностью

В мире мер?

– патетически вопрошает Цветаева, а вслед за ней тысячи и тысячи русских душ.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.
Читать книгу целиком
Поделитесь на страничке

Следующая глава >

«Мир спасет красота…»:

алгоритм процесса спасения в произведениях Достоевского

Разговор о знаменитой цитате из романа Достоевского «Идиот» мы начнем с анализа цитаты из «Братьев Карамазовых», тоже довольно известной и посвященной собственно красоте. Ведь фраза Достоевского, ставшая заглавием этой работы, в отличие от фразы Вл. Соловьева, посвящена не красоте, а спасению мира, что мы уже выяснили общими усилиями…

Итак, то, что у Достоевского посвящено собственно красоте: «Красота это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я при том не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, — знал ты эту тайну иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей. А впрочем, что у кого болит, тот о том и говорит» (14, 100).

Заметим, что у Достоевского слово «Содом» всегда писалось с большой буквы, непосредственно отсылая нас к библейской истории.

Практически все русские философы, анализировавшие этот пассаж, пребывали в уверенности, что герой Достоевского говорит здесь о двух видах красоты. В недавнем исследовании, содержащемся в только что опубликованном сборнике, автор убежден в том же самом: «В этих размышлениях Дмитрий противополагает два типа красоты: идеал Мадонны и идеал содомский». Утверждалось, что Достоевский устами героя (писателю довольно часто переадресовывали это высказывание) говорит о красоте и ее имитации, подделке; о жене, облеченной в солнце, и блуднице на звере – и т.п., то есть подбирали и, в сущности, подставляли в текст для его объяснения пары (казалось бы, аналогичных) метафор. При этом и сам текст воспринимался как ряд метафор, поскольку философы поспешили начать истолковывать текст, не удостоив его настоящего прочтения, то есть филологического анализа, должного при всякой философской рефлексии над художественным текстом предшествовать анализу философскому. Они восприняли текст, как говорящий о чем-то, им уже известном. Между тем, текст этот требует точного, математического, прочтения, и, прочтя его так, мы увидим, что Достоевский устами героя говорит здесь нам о чем-то совсем ином, нежели все рассуждавшие о нем философы.

Прежде всего, нужно отметить, что красота определяется здесь через свои антонимы: страшная, ужасная вещь.

Дальше – в тексте отвечается на вопрос: почему страшная? – потому что неопределимая (и, кстати, определением через антонимы гениально подчеркивается именно неопределимость данной вещи).

То есть по отношению к красоте, о которой идет речь, невозможна именно та операция аллегоризации (жестко определительная, заметим, операция), которую проделывали философы. Единственный соответствующий этой красоте символ, подходящий под описание героя Достоевского – это знаменитая Исида под покрывалом – страшная и ужасная, потому что нельзя определить.

Итак, там – всё, в этой красоте, все противоречия вместе живут, берега сходятся, – и эта полнота бытия не определима в разделительных, в противопоставляющих друг другу части целого, терминах добра и зла. Красота страшна и ужасна тем, что это вещь другого мира, вопреки всякой вероятности присутствующая здесь, в этом данном и явленном нам мире, это вещь мира до грехопадения, мира до начала аналитической мысли и восприятия добра и зла.

Но «Идеал Содомский» и «идеал Мадонны», о которых далее идет речь у Дмитрия Карамазова, все же почему-то упорно понимаются как два противопоставленных друг другу типа красоты, выделенных каким-то абсолютно неведомым образом из того, что неопределимо (т.е. буквально – не имеет предела – но следовательно и не поддается разделению), из того, что представляет собой схождение, нерасчленимое единство всех противоречий, место, где противоречия уживаются – то есть перестают быть противоречиями…

Но это было бы нарушением логики, совершенно не свойственным такому строгому мыслителю, каков Достоевский – и каковы, надо заметить, и его герои: перед нами не две определенные, противостоящие друг другу, красоты, а лишь и именно способы отношения человека к единой красоте. «Идеал Мадонны» и «идеал Содомский» — это у Достоевского – и в романе тому будет множество подтверждений – способы глядеть на красоту, воспринимать красоту, желать красоту.

«Идеал» находится в глазу, голове и сердце предстоящего красоте, а красота так беззащитно и самоотверженно отдается предстоящему, что позволяет ему оформлять присущую ей неопределимость в соответствии с имеющимся у него «идеалом». Позволяет видеть себя так, как предстоящий способен видеть.

Думаю, это покажется неубедительным – слишком мы приучили себя к тому, что противостоят друг другу не наши способы восприятия, а именно типы красоты, например, тиражированные еще романтиками «белокурый голубоглазый ангел» и «огневзорая демоница».

Но если, определяя, что же есть «идеал Содомский», мы обратимся к исходным текстам, никогда всуе не поминаемым Достоевским, то увидим, что в Содом пришли вовсе не распутники и соблазнители, не демоны: в Содом пришли ангелы, вместилища и прообразы Господни, — и это именно Их устремились содомляне «познать» всем городом.

Да и Богоматерь – вспомним «Песнь песней» — «грозная, как полки со знаменами», «заступница», «нерушимая стена» — вовсе не сводима к «одному типу» красоты. Ее полнота, способность вместить в себя «все противоречия», подчеркивается обилием разных типов, изводов, сюжетов икон, отражающих разные аспекты Ее действующей в мире и преображающей мир красоты.

Чрезвычайно характерно Митино: «В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей».То есть – оно именно с точки зрения языка, используемых героем слов характерно. Красота не «обретается», не «находится» в Содоме. И Содом не «составляет» красоты. Красота в Содоме «сидит» — то есть посажена, заперта в Содом как в тюрьму, как в темницу человеческими взглядами. Именно в этой тайне, сообщаемой Митей Алеше, разгадка тяготения Достоевского к героине – святой блуднице. «Все противоречия вместе живут». Красота, заключенная в Содоме, и не может предстать в ином облике.

Здесь существенно вот что: у Достоевского слово «Содом» появляется и в романе «Преступление и наказание», и в романе «Идиот» — и в характернейших местах. Мармеладов произносит, описывая место проживания своего семейства: «Содом-с, безобразнейший… гм… да» (6, 16), — ровно предваряя рассказ о превращении Сони в проститутку. Можно сказать, что началом этого превращения становится поселение семейства в Содоме.

В романе «Идиот» генерал повторяет: «Это Содом, Содом!» (8, 143) – когда Настасья Филипповна чтобы доказать князю, что она его не стоит, впервые берет деньги у торгующего ее человека. Но перед этим восклицанием из слов Настасьи Филипповны обнаруживается для генерала, что и Аглая Епанчина участвует в торгах – хоть и величественно отказывается от этого в начале романа, заставив князя написать Гане в альбом: «Я в торги не вступаю». Если не ее торгуют, то с ней торгуются – и это тоже начало помещения ее в Содом: «А Аглаю-то Епанчину ты, Ганечка, просмотрел, знал ли ты это? Не торговался бы ты с ней, она непременно бы за тебя вышла! Вот так-то вы все: или с бесчестными, или с честными женщинами знаться – один выбор! А то непременно спутаешься…» (8, 143). На XII юношеских Апрельских Достоевских чтениях одна докладчица характерно выразилась про Настасью Филипповну: «Она порочна, потому что ее все торгуют». Думаю, это потому что – очень точно.

Женщина – носительница красоты у Достоевского – страшна – и поражает – именно своей неопределимостью. Настасья Филипповна с князем, который не торговал ее, «не такая», а с Рогожиным, торговавшим ее, подозревающим ее – «именно такая». Эти «такая – не такая» будут главными определениями, даваемыми в романе Настасье Филипповне – воплощенной красоте… и они будут зависеть исключительно от взгляда смотрящего. Заметим себе полную неопределенность и неопределимость этих так называемых определений.

Красота беззащитна перед смотрящим в том смысле, что именно он оформляет ее конкретное проявление (ведь красота не является без смотрящего). Какой мужчина видит женщину, такой она и является для него. «Мужчина может оскорбить цинизмом проститутку, рублевую», — был убежден Достоевский. Свидригайлов разжигается именно целомудрием невинной Дуни. Федор Павлович испытывает похоть, увидев впервые свою последнюю жену, похожую на Мадонну: «»Меня эти невинные глазки как бритвой тогда по душе полоснули”, — говаривал он потом, гадко по-своему хихикая» (14, 13). Вот, оказывается, чем страшен сохраненный идеал Мадонны, когда в душе уже торжествует содомский идеал: идеал Мадонны становится объектом сладострастного влечения по преимуществу.

Но когда идеал Мадонны мешает сладострастному влечению – то он становится объектом прямого отрицания и надругательства, и в этом смысле значение огромного символа приобретает сцена, пересказанная Федором Павловичем Алеше и Ивану: «Но вот тебе Бог, Алеша, не обижал я никогда мою кликушечку! Раз только разве один, еще в первый год: молилась уж она тогда очень, особенно Богородичные праздники наблюдала и меня тогда от себя в кабинет гнала. Думаю, дай-ка выбью я из нее эту мистику! «Видишь, говорю, видишь, вот твой образ, вот он, вот я его сниму (обратим внимание – Федор Павлович говорит так, словно совлекает с Софьи в этот момент ее истинный образ, раздевает ее от ее образа… — Т.К.). Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..” Как она увидела, Господи, думаю, убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо (словно пытаясь заслонить оскверненный образ – Т.К.), вся затряслась и пала на пол… так и опустилась» (14, 126).

Характерно, что другие обиды Федор Павлович не считает за обиды, хотя история брака его с женой Софьей – это буквально история заточения красоты в Содом. Причем здесь Достоевский показывает, как внешнее заточение становится заточением внутренним – как из надругательства вырастает болезнь, искажающая и тело, и дух носительницы красоты. «Не взяв же никакого вознаграждения, Федор Павлович с супругой не церемонился и, пользуясь тем, что она, так сказать, перед ним «виновата” и что он ее почти «с петли снял”, пользуясь, кроме того, ее феноменальной безответностью, даже попрал ногами самые обыкновенные брачные приличия. В дом, тут же при жене, съезжались дурные женщины и устраивались оргии. <…> Впоследствии с несчастною, с самого детства запуганною молодою женщиной произошло вроде какой-то нервной женской болезни, встречаемой чаще всего в простонародье у деревенских баб, именуемых за эту болезнь кликушами. От этой болезни, со страшными истерическими припадками, больная временами даже теряла рассудок» (14, 13). Первый же припадок этой болезни, как мы видели, произошел именно при осквернении образа Мадонны… В силу описанного мы не сможем отделить это воплощение «идеала Мадонны» в романе ни от баб-кликуш, воспринимаемых как одержимые, ни от бессмысленной Лизаветы Смердящей. Мы не сможем отделить его и от Грушеньки, «царицы наглости», главной «инфернальницы» романа, когда-то рыдавшей ночами, вспоминая своего обидчика, тоненькой, шестнадцатилетней…

Но если история Софьи – это история заключения красоты в Содом, то история Грушеньки – это история выведения красоты из Содома! Характерна эволюция восприятия Митей Грушеньки, даваемых им ей эпитетов и определений. Все начинается с того, что она – тварь, зверь, «изгиб у шельмы», инфернальница, тигр, «убить мало». Дальше – момент поездки в Мокрое: милое существо, царица души моей (и вообще именования, прямо относящиеся к Мадонне). Но потом-то и вовсе появляется нечто совершенно фантастическое – «брат Грушенька».

Итак, повторю: красота лежит вне области, с которой начинается разделение на добро и зло, — в красоте присутствует еще нерасколотый, цельный мир. Мир до грехопадения. Именно проявляя этот первозданный мир, тот, кто видит истинную красоту, мир спасает.

Красота в высказывании Мити так же едина и всевластна и неделима, как Бог, с Которым борется дьявол, но Который Сам с дьяволом не борется… Бог пребывает, дьявол нападает. Бог творит – дьявол пытается отобрать сотворенное. Но сам он не сотворил ничего, и значит – все сотворенное – благо. Оно может лишь – как красота – быть посажено в Содом…

Фраза из романа Достоевского «Идиот» — я имею в виду фразу, заглавную для данной работы – запомнилась в иной форме, той, которую придал ей Владимир Соловьев: «Красота спасет мир». И это изменение каким-то образом очень сходно с теми изменениями, что производили философы рубежа веков с фразой: «Тут дьявол с Богом борется». Говорилось: «Тут дьявол с Богом борются», и даже – «Тут Бог с дьяволом борется».

Между тем, у Достоевского иначе: «Мир спасет красота».

Возможно, самый простой путь к пониманию того, что хотел сказать Достоевский, есть сопоставление этих двух фраз и осознание того, в чем заключается их различие.

Что на смысловом уровне несут нам смена семы и ремы? Во фразе Соловьева спасение мира – это свойство, присущее красоте. Красота спасительна – говорит эта фраза.

Во фразе Достоевского ничего такого не сказано.

Здесь, скорее, говорится о том, что мир будет спасен красотой как одним из своих, присущих ему, миру, свойств. Красоте не свойственно спасать мир, но красоте свойственно в нем неистребимо пребывать. И это неистребимое пребывание в нем красоты – есть единственная надежда мира.

То есть – красота не есть нечто победно приближающееся к миру с функцией спасения, нет, но красота есть нечто, уже в нем присутствующее, и за счет этого присутствия в нем красоты мир и будет спасен.

Красота, как Бог, не борется, но пребывает. Спасение миру придет от взгляда человека, разглядевшего во всех вещах красоту. Переставшего заключать, заточать ее в Содом.

Старец Зосима в черновиках к роману о таком пребывании красоты в мире: «Мир есть рай, ключи у нас» (15, 245). И еще скажет, тоже в черновиках: «Кругом человека тайна Божия, тайна великая порядка и гармонии» (15, 246).

Преображающее действие красоты можно описать следующим образом: осуществленная красота личности как бы дает импульс окружающим ее личностям раскрыться в своей собственной красоте (это имеет в виду героиня романа «Идиот», когда говорит о Настасье Филипповне: «Такая красота – сила, <…> с этакою красотой можно мир перевернуть!» (8, 69)). Гармония (она же: рай – совершенное состояние мира – красота целого) – есть одновременно результат и исходная точка этого взаимного преображения. Осуществленная красота личности, в соответствии со значением в греческом языке красоты как годности, есть обретение личностью своего места. Но если хоть один находит свое место – начинается цепная реакция восстановления других на своих местах (потому что этот нашедший свое место станет для них дополнительным указателем и определителем их места – как в паззле – если место одного кусочка найдено – дальше все уже складывается гораздо проще) – и не символично, а реально будет стремительно созидаться храм преображенного мира. Именно это говорил Серафим Саровский, когда утверждал: спасись сам – и вокруг тебя спасутся тысячи… Это собственно и есть механизм спасения мира красотой. Потому что – еще раз – прекрасен всякий на своем месте. Рядом с такими людьми хочется находиться и за ними хочется следовать… И тут можно ошибиться, пытаясь идти в их колее, тогда как единственный истинный путь следования за ними – нахождение своей собственной колеи.

Однако ошибиться можно и еще радикальнее. Импульс, данный окружающим прекрасной личностью, вызывающий желание красоты, устремление к красоте, может привести (и, увы, так часто приводит) не к ответному раскрытию красоты в себе, произведению красоты изнутри себя – то есть – к преображению себя, а к стремлению захватить вешним образом в собственность эту, уже явленную другим, красоту. То есть гармонизирующее мир и человека стремление подарить свою красоту миру в этом случае оборачивается эгоистическим стремлением присвоить красоту мира. Это приводит к разрушению, уничтожению всякой гармонии, к противостоянию и борьбе. Таков финал романа «Идиот». Хочу еще раз подчеркнуть, что так называемые «инфернальницы» произведений Достоевского есть не орудия ада, а заключенные ада, и в этот ад их заключают те, кто, вместо собственной самоотдачи в ответ на неизбежную и неотвратимую самоотдачу красоты (поскольку самоотдача, по Достоевскому, — это способ существования красоты в мире), стремится осуществить захват красоты в свою собственность, вступая на этом пути в неизбежную жестокую борьбу с такими же захватчиками.

Самораскрытие личностей в их красоте в ответ на явление красоты – это путь изобилия, путь превращения человека в источник благодати миру; стремление присвоить явленную другим красоту – это путь нищеты, недостатка, путь превращения человека в черную дыру, высасывающую благодать из мироздания.

Самораскрытие личностей в их красоте – это, по Достоевскому, есть способность отдать все. В «Дневнике писателя» за 1877 год именно по разлому между принципами «отдать все» и «нельзя же отдать все» будет проходить для него разлом между преображающимся и закоснелым в своем непреображенном состоянии человечеством.

Но и гораздо ранее, в «Зимних заметках о летних впечатлениях» он напишет: «Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить свой живот за всех, пойти за всех на крест, на костер, можно только сделать при самом сильном развитии личности. Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями. Это закон природы; к этому тянет нормально человека» (5, 79).

Принцип построения гармонии, восстановления рая для Достоевского – не отречься от чего-то с целью вписаться во ВСЕ, и не сохранить свое все, настаивая на полноте принятия себя, — но отдать все без условий – и тогда ВСЕ вернет личности свое все, в которое входит и впервые расцветшее в истинной полноте отданное все личности.

Вот как Достоевский описывает процесс осуществления гармонии наций: «Мы первые объявим миру, что не чрез подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю» (25, 100).

Хочу обратить ваше внимание: это, по видимости поэтическое, описание на самом деле очень технологично. Здесь подробно и технически точно описан процесс собирания тела Христова («целиком вошедшего в человечество», по мысли Достоевского) из разрозненных и часто противостоящих друг другу его аспектов – личностей и народов. Подозреваю, впрочем, что таковы все по-настоящему поэтические описания.

Личность, осуществившая свою красоту, будучи окружена несостоявшимися еще, не ставшими прекрасными личностями, оказывается распятой на кресте их несовершенства; вольно распятой в порыве осуществления самоотдачи красоты. Но – одновременно – она оказывается словно запертой в клетке их непроницаемыми границами, ограниченной в собственной самоотдаче (она отдает – но они не могут принять), что и делает крестное страдание невыносимым.

Таким образом, в первом приближении можно сказать, что Достоевский рисует нам единый процесс преображения мира, состоящий из двух взаимообусловленных шагов, многократно повторяющихся в этом процессе, захватывая все новые и новые уровни мироздания: осуществленная красота составляющих общность членов делает гармонию возможной, осуществленная гармония целого выпускает красоту на свободу…

Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 т. Л.: Наука, 1972-1990. Здесь и далее ссылки на это издание даются в тексте в скобках после цитаты, указывается том, страница. Курсив в цитатах – мой, выделение полужирным шрифтом принадлежит цитируемому автору – Т.К.

Романов Ю.А. Феномен красоты в интерпретации Дмитрия Карамазова // Достоевский и современность. Материалы XXIV Международных Старорусских чтений 2009 года. Великий Новгород, 2010. С. 229.

Tags: Достоевский, Касаткина

А Б В Г Д Е Ё Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

Идеал содомский — этико-философская модель человеческой личности, строящей свои отношения с людьми и миром на основе индивидуализма и эгоизма, т.е. принципов, противоположных христианским. Является противоположностью идеала Мадонны. Выражение «идеал содомский» восходит к известному монологу Дмитрия Карамазова об амбивалентности красоты (см.: 14; 100). У Дмитрия оно обозначает тип такой женщины, у которой внешняя обольстительность и эффектность сочетаются с порочностью, сладострастием и жестокостью. В «Ответе «Русскому вестнику»» Достоевский, анализируя образ Клеопатры из «Египетских ночей» А.С. Пушкина, дает развернутую характеристику такого типа. Он прямо указывает на то, что подобная личностная позиция связана с потерей веры в Бога, приводящей к потере смысла жизни и духовной ущербности: «Жизнь задыхается без цели. В будущем нет ничего; надо требовать все у настоящего, надо наполнить жизнь одним насущным. Все уходит в тело, все бросается в телесный разврат, и, чтоб пополнить недостающие высшие духовные впечатления, раздражает свои нервы, свое тело всем, что только способно возбудить чувствительность. <…> Даже чувство самосохранения исчезает. <…> Разврат ожесточает душу <…> это душа паука, самка которого съедает, говорят, своего самца в минуту своей с ним сходки» (19; 135—136). В Клеопатре идеал содомский выражен с наибольшей полнотой, но важные черты его встречаются во многих героях и героинях Достоевского. Понимание любви как права на деспотизм и мучительство по отношению к другой личности, как любви к самому себе в форме любви к другому присуще Полине из романа «Игрок», а в менее обнаженной форме — Аглае («Идиот»), Катерине Ивановне («Братья Карамазовы»), а также — Свидригайлову («Преступление и наказание»), Ставрогину («Бесы»), Федору Павловичу («Братья Карамазовы»). Более того, в мужских образах этот идеал воплощен даже ярче, чем в женских. Причем перечисленные личностные качества не ограничиваются у мужчин только сферой любви, а приобретают широкое миросозерцательное значение, что позволяет толковать данное понятие расширительно, как это зачастую и делала русская критика начала века. Воплощением идеала содомского становится красота содомская, прельстительная и губительная. При широком понимании термина — это этико-философская модель крайне индивидуалистичной личности, созданная Достоевским-художником. Такая личность признает ценность только за собой и видит высшую цель развития в никем и ничем не ограничиваемой реализации своих потенций, потребностей и капризов. Она воспринимает себя в качестве сияющей вершины огромной пирамиды, основанием которой служат окружающий ее мир и человечество, представляющие для нее бесконечный перечень опредмеченных вещей (как одушевленных, так и неодушевленных), мерой ценности которых является способность удовлетворения ими той или иной потребности этой личности. По этой причине она с легкостью жертвует другими людьми и не склонна к самопожертвованию (ведь нельзя же жертвовать высшим ради низшего!). Начиная с «Бесов», Достоевский присваивает этому антиидеалу имя «человекобога». Высшим проявлением свободы человекобога, его своеволия становится акт самоубийства, поскольку в нем он самовольно уничтожает высшую ценность собственной вселенной — ее «солнце» — самого себя. Разрыв с людьми приводит такую личность к утрате внутренней целостности, когда единство добра, красоты и истины (этико-эстетический идеал Достоевского) распадается, что имеет следствием отпадение эстетического от этического и бытийного, в конечном счете, ведет к той порочности и жестокости, которая характеризует Клеопатру.

Храпова А.О.

Писатель Татьяна Москвина – о синтезе красоты и интеллекта

Не люблю уродов… Л-л-люблю все к-красивое…» – бормотал в картине «Страна глухих» персонаж по имени Свинья. Формула эта совершенно точна: уроды, калеки, люди безобразные и некрасивые, а также все, кто таковыми себя ощущает, неравнодушны к красоте. Что касается красавчиков и красоток… Разве ценишь то, чем обладаешь? Красавица может обратить внимание даже на безобразного мужчину, а красавец – жениться на девушке скромной внешности. Так что сценаристы плохих фильмов не проявляют особой фантазии: такова действительность. Правда, обычно они делают акцент на то, что избранница/избранник красивого героя/героини обладает высокими нравственными достоинствами, а вот это уже лабуда.
По моим наблюдениям, красивых людей привлекают только две вещи – деньги и ум, и то и другое – реальная сила. Я лично чувствительна к красоте, каюсь с печалью, – знаю, что соблазн, а что делать? Вкус у меня ужасный, как у армянского папика. К примеру, мне нравятся мальчики, которые в балетах пляшут, а впрочем, хороши и мужчины из фильмов Хичкока с квадратными подбородками, в серых костюмах-тройках. В общем, надо работать над собой и перестать восхищаться и охать. Нет, нет, сущность мира не в красоте. Кстати, имейте в виду, Достоевский никогда не писал, что «красота спасет мир». В романе «Идиот» Ипполит Терентьев, чахоточный мальчик, обращаясь к князю Мышкину, произносит: «Князь, вы, кажется, говорили когда-то, что красота спасет мир». Вот и все. Федор Михайлович был великий ум, временами прозревавший истину. Потому и сию сентенцию о красоте отдал герою наивному, душевному путанику. От своего лица он такой ерунды утверждать не мог.
Если взять только физическую красоту человека, то именно из романов Достоевского очевидно: погубить она может вполне. Спасти – лишь когда она сочетается с истиной и добром, то есть в случае Спасителя. Этого случая мы ждем более двух тысяч лет с неослабевающим напряжением. Очень любопытно взглянуть, как это, когда все разное и вдруг вместе. Чтоб существо было и разумно, и прекрасно, и светло и других существ любило. А в отрыве от всего прочего физическая красота как принцип организации формы безразлична и даже враждебна миру. В «Идиоте», собственно говоря, фигурирует ее воплощение – женщина фантастической привлекательности, Настасья Филипповна, погубившая все вокруг себя. «Ах, кабы она была добра! Все было бы спасено…» – мечтает князь Мышкин в начале произведения, глядя на портрет роковой дамы. Тем не менее в пространстве романа такого сочетания мы не видим. Не соединяются божественные свойства в человеческих пределах! Красивые внешне – злы, добрые – безобразны, а умные – вообще сами по себе. Так часто и в жизни: приходится выбирать, что дороже, любимее и предпочтительнее.
Я лично на стороне ума. От него и польза, и с ним интереснее всего. Тем более что современный мир занят промышленным перепроизводством красоты. Ее столько, что от нее тошнит. Красивых женщин пора топить в ведре, как досадный кошачий приплод. Если раньше носы и губы отпускались природой строго по графику, то нынче некоторые женщины режут свои лица, стремясь приблизиться к некоему идиотскому идеалу, руша индивидуальную прелесть, которая зачастую держится на каком-нибудь «лишнем» миллиметре эпидермиса. Увы, массовые представления о красоте сформированы дрянными, конъюнктурными стандартами.
А вы говорите – красота. Ума бы немножко прибавить миру. Пока пластическая хирургия вещь дорогая и болезненная, имеется хоть какой-то заслон в виде естественного страха и отсутствия денег, но что бы сталось с женской внешностью, если изменить себя было бы так же легко, как отредактировать картинку в компьютере? По улицам
городов стройными рядами шли бы полки одинаковых красоток шести-семи основных типов. Что касается добра… не будем о грустном.

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *