Они любить умеют только мертвых

Во вторник, 27 февраля, исполняется ровно 420 лет со дня избрания на русский престол Бориса Годунова. «Вчерашний раб, татарин, зять Малюты, зять палача и сам в душе палач» — так нелицеприятно охарактеризовал царя Александр Сергеевич Пушкин. В истории России трудно найти фигуру, оставившую в памяти народа более сложный и неоднозначный след, хотя, казалось бы, белых пятен в биографии царя Бориса практически нет, особенно в том, что касается его деятельности как главы государства. Но в том-то и парадокс, что существует как бы два Годунова: один — это реальный исторический деятель, а другой — литературный персонаж, созданный гением Пушкина. Портал iz.ru попытался отделить правду от вымысла.

«В семье моей я мнил найти отраду»

Начнем с «татарского» происхождения. Судя по всему, это миф, причем рожденный внутри самой семьи Годуновых. В XV–XVI веках на Руси появилась мода — выдумывать себе красивые родословные. Началось это со времени, когда только освободившаяся от ига Московия стала именовать себя наследницей Восточно-Римской, или Византийской империи: «Москва — третий Рим, а четвертому не бывать». Правящий род Рюриковичей искал «корни» среди императоров, а вслед и приближенные занялись составлением красивых генеалогических древ. В приоритете было родство с уже упомянутыми Рюриковичами, литовскими Гедеминовичами или, на худой конец, с Чингизитами — потомками Чингисхана. Кстати, некоторые из монгольских родов тоже были в родстве с византийскими императорами, которые отдавали им в жены своих дочерей. Поскольку документов, достоверно подтверждающих подобные реконструкции, практически не существовало, каждый сочинял биографию в меру своей фантазии.

Оперный певец Федор Шаляпин в роли Бориса Годунова

Фото: РИА Новости

Сегодня известно, что род Годуновых ведет свое начало от рода костромского боярина Захария Чета, причем, по младшей линии. Старшим считался род Сабуровых, возвысившийся в конце XIV–XV столетиях. Из него происходило множество видных государственных деятелей и даже две государыни: Соломония — жена великого князя Василия III и Евдокия — первая (из трех) жена царевича Ивана Ивановича, сына Ивана Грозного. Именно от Сабуровых, где-то в XV веке пошла легенда о «ханском» происхождении их предка Чета, которое потом перешла и к младшей ветви.

До середины XVI столетия в общероссийском масштабе о Годуновых известно было мало. Упоминается, что в 1515 году воевода Василий Григорьевич Годунов с костромичами участвовал в малозначительном походе на Литву, даже командовал одним из полков. Вот, пожалуй, и всё.

Первым «сделавшим карьеру» представителем рода стал Дмитрий Годунов. Благодарить за это он должен судьбу и введенную царем Иваном Грозным опричнину. Кострома попала в опричные (то есть, царские) земли, что дало возможность не особо знатному, но деятельному и способному Дмитрию проявить себя. Со временем он стал постельничим, затем окольничим, получил боярский титул. Дмитрий Годунов сделался одним из самых влиятельных и близких к Ивану Грозному людей, ведь Постельничий приказ ведал всеми личными делами царя, прежде всего, его охраной.

У Дмитрия был брат Федор, который довольно рано умер. У него осталось двое детей-подростков — Борис и Ирина, которых Дмитрий и взял к себе в Москву. Так юный Борис оказался в самом центре дворцовой жизни — дядя выхлопотал для племянника должность стряпчего. Борис был «при его царьских пресветлых очах всегда безотступно по тому же не в совершенном возрасте, и от премудрого его царьского разума царственным чином и достоянию навык» (цитата по изданию «Акты археографической экспедиции»).

«Зять палача и сам в душе палач, Возьмет венец и бармы Мономаха…»

Стоит отметить, что о персоне Бориса — его внешности, характере, привычках — нам почти ничего не известно. Не сохранилось ни одного прижизненного портретного изображения, а сам царь не составил записок — он ведь неожиданно и скоропостижно умер в расцвете лет. Даже год рождения его нам точно не известен — где-то около 1550–1552 года. В письменных источниках Борис впервые упоминается в 1570-м в связи с опричниной. Хотя о его реальной деятельности на этом кровавом поприще мы ничего не знаем, а уже через пару лет опричнину Иван вовсе упразднил.

«Борис Годунов наблюдает за учением сына-географа». Н. Некрасов, XIX в. (фрагмент)

Фото: commons.wikimedia.org

В 1571-м молодой Борис был «дружкой» (доверенное лицо жениха, распорядитель на свадьбе, впоследствии было вытеснено немецким термином шафер) на свадьбе царя Ивана Грозного с Марфой Собакиной. В том же году он сам женился на Марии Григорьевне Скуратовой-Бельской, дочери Григория Лукьяновича Бельского, более известного как Малюта Скуратов. Недруги Бориса выставляют это за карьерный шаг, но стоит оговориться, что статус Малюты на тот момент был не выше, чем у Дмитрия Годунова, а имидж главного опричного «живодера» скорее заставлял его искать поддержки у близкого царю постельничего. Да и с Борисом они были уже на равных — вместе выступали «дружками» на упомянутой царской свадьбе. Так что еще непонятно, кому этот брак был более выгоден. Хотя сам факт неоднозначного родства отрицать нельзя.

Следующим важнейшим событием в жизни Годуновых становится женитьба в 1575 году Ирины и Федора, второго сына Ивана Грозного. Юная девушка воспитывалась при дворе, была хорошо известна и государю, и царевичу, посему обошлось без традиционных «смотрин невесты». Хотя слухов вокруг этого союза распространялось множество, особенно, в последующие века. Федор был человеком болезненным, набожным и кротким, что неудивительно при таком родителе. Но юродивым и слабоумным он, конечно, не был. Его не готовили к власти, ведь наследником престола был его старший брат Иван, посему и невесту ему выбирали не для царства, а для жизни. Ирина, видимо, соответствовала выбору — вся ее биография тому свидетельство. Она тоже была чрезвычайно набожна, кротка и слаба здоровьем, при этом, красива, умна и образованна. Федор ее обожал, можно сказать, боготворил.

Ситуация изменилась в 1581 году, когда внезапно скончался бездетный наследник престола Иван Иванович. Случайное его убийство разгневанным отцом, скорее всего, миф, хотя ссора, видимо, имела место. Известно, что после некоего конфликта с родителем наследник захворал и через девять (по иным источникам — 11) дней умер. Связаны ли между собой эти события, сказать невозможно. Вскрытие гробницы Ивана и анализ его останков ничего не дали, разве что показали сильно повышенное содержание ртути, свинца и мышьяка. Но это могло быть следствием лечения, а не отравления — многие медикаменты того времени делались на основе упомянутых веществ.

Утвержденная грамота Земского собора 1598 года об избрании на царство Бориса Федоровича Годунова (Плещеевский список)

Фото: commons.wikimedia.org

Так или иначе, Федор и Ирина неожиданно стали наследниками престола. Естественно, положение обоих Годуновых существенно упрочилось, причем на первый план вышел именно племянник. В последние годы жизни Ивана IV, а он после гибели сына очень сдал, Борис стал одним из самых близких к царю людей. Ну а после смерти Ивана Грозного и воцарения Федора Борис Годунов фактически стал правителем страны и управлял ею более двух десятилетий сначала как ближайший родственник монарха и «первый министр», а потом и как полновластный избранный государь.

Конечно, можно говорить, что Борису повезло — не будь у него дяди Дмитрия, так и остался бы он прозябать в костромской глуши. И любовь Федора к его сестре Ирине свою роль сыграла, и неожиданные коллизии эпохи. Но всё же нельзя не отметить также его выдающиеся личные качества. В чудовищном, жестоком и плохо предсказуемом окружении Ивана Грозного он сделал удивительную карьеру от мальчика-слуги до первого лица государства. Не имея изначально ни богатства, ни знатности, он обошел всех конкурентов, коих было предостаточно — Шуйские, Романовы, Бельские и т.д. Причем, без крови и предательств. Без сомнения, это говорит об удивительных способностях, за которые, собственно, он и был избран царем 27 февраля 1598 года, когда Земский собор принес присягу на верность Борису Годунову.

«И мальчики кровавые в глазах…»

Согласно легенде, одухотворенной гением Пушкина, Годунов участвовал в убийстве Ивана Грозного и его сына царевича Дмитрия. Но мало того:

«Кто ни умрет, я всех убийца тайный:

Я ускорил Феодора кончину,

Я отравил свою сестру царицу,

Монахиню смиренную… всё я!»

«Царь Фёдор Иоаннович надевает на Бориса Годунова золотую цепь», А. Кившенко

Фото: commons.wikimedia.org

Обсуждать всерьез покушения Годунова на жизнь Федора и Ирины было бы совсем странно в силу их абсурдности, но и первые два обвинения, в отношении Ивана Грозного и его сына Дмитрия, судя по всему, тоже ложные. Даже сам факт убийства обоих Рюриковичей вызывает большие сомнения.

Легенда о том, что Иван был убит своими приближенными, опирается на предположения современников и рассказы очевидцев о том, что тело монарха после смерти сильно распухло и источало зловоние. По мнению некоторых, это могло служить доказательством отравления государя. Хотя, с тем же успехом, могло оказаться результатом болезни. При вскрытии гроба Ивана IV в его костях было обнаружено большое количество ртути и мышьяка и снова не понятно, результат ли это действия яда или принимаемых им лекарств. Кстати, знаменитый антрополог профессор М.М. Герасимов обнаружил на костях Ивана наросты-остеофиты из-за которых царь без сомнения испытывал страшные боли и даже не мог в последние годы самостоятельно передвигаться — известно, что его носили на носилках. Это могло вызывать употребление большого количества лекарств. Впрочем, однозначных свидетельств насильственной смерти при исследовании обнаружено не было.

Кроме того, убивать царя у Годунова не было никаких причин. Перед смертью Грозный прилюдно назначил своим наследником сына Федора, а Бориса назвал своим душеприказчиком и попечителем Федора и Ирины. Других вариантов престолонаследия не оговаривалось. Лишь в случае долгой бездетности Ирины, Иван наказал сыну взять другую жену — княжну Ирину Мстиславскую. Двухлетний царевич Дмитрий в качестве наследника не рассматривался вовсе, ему был отдан в «кормление» Углич, куда он с матерью Марией Нагой и уехал.

Это важно, поскольку подтверждает, что никаких мотивов для убийства Дмитрия у Бориса Федоровича тоже не было. Свидетельств убийства, кроме голословных обвинений Марии Нагой, тоже не нашлось. Впрочем, через некоторое время она признает в Лжедмитрии своего сына, то есть, вообще опровергнет сам факт убийства.

«Царь Борис и царица Марфа», эскиз неосуществленной картины. Автор — Николай Ге, 1874 год

Фото: commons.wikimedia.org

Итак, Дмитрий никогда не был наследником престола и не мог быть, поскольку родился в шестом (или седьмом — смотря как считать) браке царя Ивана, церковью не признанном. К тому же на момент гибели Дмитрия (май 1591 года) Федор и Ирина ждали ребенка, что вообще лишало убийство царевича всякого смысла. Причем сам Борис многое сделал для того, чтобы у монаршей четы появился наследник, например, выписал из Лондона придворного лекаря королевы Елизаветы. Ирина не раз беременела, но врожденная патология костей таза, что было выявлено при недавних исследованиях ее скелета, не давала возможности нормально выносить ребенка. Вскоре после гибели Дмитрия у монаршей четы родилась дочь, к сожалению, вскоре умершая.

Но главное свидетельство невиновности Бориса даже не в отсутствии мотивов, а в документах следствия, которое было проведено по горячим следам. Руководил им будущий царь, а тогда боярин Василий Шуйский, и отнесся он к делу весьма тщательно. К счастью, почти все материалы дознания, в том числе протоколы допросов свидетелей (было опрошено 150 человек), дошли до наших дней и их подлинность не подвергается сомнению. Большинство современных исследователей сходятся во мнении, что убийства, скорее всего, не было — страдавший эпилепсией царевич в момент припадка сам поранил себе шею ножом и умер от потери крови.

Кстати, страшный террор в отношении бояр-конкурентов, в котором также обвиняли Годунова, — это тоже сильное преувеличение. Кто-то из явных конкурентов действительно был сослан, как Богдан Бельский или Афанасий Нагой, кто-то насильно пострижен в монахи, как Федор Романов (будущий патриарх Филарет) или несостоявшаяся «супруга» царя Федора Ирина Мстиславская, но убийств не было — ни одного смертного приговора уже ставший царем Борис не подписал. По сравнению с недавними временами Ивана Грозного, «репрессии» Годунова выглядели достаточно гуманно, что, кстати, впоследствии вышло ему боком.

«Не мало нас, наследников варяга, Да трудно нам тягаться с Годуновым»

Возникает естественный вопрос: за что же великий Пушкин так ославил Бориса Годунова, обвинив его во всех смертных грехах? Прав ли он был, изображая Бориса фигурой нелюбимой в народе и от того столь зловещей?

На открытии выставки «Прижизненные издания и публикации А.С. Пушкина» в государственном музее А.С. Пушкина в Москве

Фото: РИА Новости/Сергей Пятаков

В своей литературной работе Пушкин опирался на образ, созданный самым знаменитым историком его времени Николаем Михайловичем Карамзиным. А тот использовал письменные источники начала XVII века, откуда и почерпнул версию «убийства».

Эта легенда создавалась вполне сознательно, и центральной ее фигурой был не сам убиенный царевич, а появившиеся во времена Смутного времени Лжедмитрий и его многочисленные последующие реинкарнации. Для перешедших на сторону самозванца русских бояр, а это как раз в основном были попавшие в опалу при Годунове, важно было придать новому правителю легитимность, поэтому в их кругах и зародилась версия о «злодее-детоубийце» Годунове и счастливом спасении царевича. Мол, заговор не удался, но ребенка пришлось прятать за границей. И Мария Нагая признала «сына», и бояре Романовы (Лжедмитрий освободил Филарета из монастыря и сделал митрополитом Ростовским), и некоторые другие.

Позже, уж после воцарения Романовых, стала создаваться официальная версия событий, где их роль становилась главной. Деяния остальных участников корректировались исходя из их лояльности к новой власти. За два столетия сформировался круг письменных источников, удобных Романовым. Большинство остальных материалов или были уничтожены, или убраны с глаз долой. Добраться до них исследователи смогли лишь в более позднее время, у Карамзина же даже такой цели не было — будучи официальным историографом двора и воспитателем царских детей, он писал романовский канон.

«Патриарх Филарет», портрет из царского титулярника, 1672 год

Фото: commons.wikimedia.org

«Но смерть… но власть… но бедствия народны…»

Но во многом Карамзин, а следом за ним Пушкин, были правы, и прежде всего в том, что Годунов так и не стал для народа «любимым царем». В последние годы его правления — первые годы XVII века — его рейтинг, говоря сегодняшним языком, упал почти до нуля, и появление самозванцев, а также то, как на них реагировала страна, лучше тому подтверждение.

Виной всему стал страшный голод первых лет XVII века. На эти годы пришелся пик активной фазы малого ледникового периода, когда во всей Европе было отмечено резкое похолодание. В эти годы замерзали Рижский залив и северное побережье Черного моря, лед стоял на Москве-реке до июня и происходили иные ужасные катаклизмы. В 1601 году несколько недель шли проливные дожди, а потом ударил мороз. Все посевы погибли. В последующие два года ситуация повторилась. Начался повсеместный голод, жертвами которого только в Москве стали десятки тысяч человек. Попытки властей организовать в столице бесплатную раздачу денег и хлеба не помогли — народ массово пошел в города, начался хаос. Описано немало случаев людоедства. Финансы государства быстро истощились, в то время как монастыри, купцы и некоторые бояре наживались на голоде, взвинчивая цены на продукты. Кое-кто из недовольных Годуновым бояр сознательно провоцировал народ на беспорядки.

«Пушечный двор XVI века», А.М.Васнецов

Фото: РИА Новости

«Бог насылал на землю нашу глад,

Народ завыл, в мученьях погибая;

Я отворил им житницы, я злато

Рассыпал им, я им сыскал работы —

Они ж меня, беснуясь, проклинали!»

(А.С.Пушкин «Борис Годунов»)

У людей возникал естественный вопрос о причинах бедствий и ответы рождались в духе того времени: «Прогневили бога». Мол, пока правил царь «прирожденный», «помазанник Божий», всё было хорошо, а как стал выбранный Земским собором Годунов — начались бедствия. И никто не вспоминал, что при Иване Грозном тоже был голод, да еще усугубленный чумой, и народа перемерло гораздо больше. Но теперь все считали, что виноват Борис, которого прозвали «рабоцарь» — отсюда и сентенция Пушкина о «вчерашнем рабе».

Если же объективно оценивать деяния Годунова, то это был едва ли не самый удачный и динамичный период развития страны. Борису удалось преодолеть последствия многолетней Ливонской войны и вернуть потерянные на Западе земли. Он решил проблему постоянных крымских набегов, построил могучие оборонительные стены московского Белого города и возвел Земляной город. Причем каменное строительство шло не только в столице — например, в Смоленске была отстроена новая первоклассная крепость. Активно шла колонизация степных районов к югу от Оки, территорий Среднего Поволжья, Западной Сибири. При Годунове были заложены и отстроены более тридцати новых городов, среди которых Саратов, Царицын, Самара, Воронеж, Белгород, Томск и многие другие.

Годунову удалось преодолеть тяжкое наследие опричнины, укрепить армию, наладить систему налогообложения. Ему принадлежит главная заслуга в установлении на Руси патриаршества. При нем активно развивались международные связи. На Русь стали приезжать иностранные мастера, возникали торговые и ремесленные слободы.

Усыпальница Годуновых в Свято-Троицкой Сергиевой Лавре, г. Сергиев Посад

Фото: commons.wikimedia.org

Годунов успел многое, но всё в одночасье пошло прахом. Не исключено, что ему удалось бы удержать ситуацию под контролем, но в 1605 году Борис, которому было чуть за 50, скоропостижно умер. Его потомков и родственников смело Смутное время, а потом началась эра Романовых, которым добрая память о царе Борисе была совершенно не нужна. Лишь в конце XIX века стали раздаваться голоса в защиту Годунова, но переломить давно сформировавшийся общий настрой оказалось трудно. Могучая сила литературного пушкинского слова оказалась сильнее сухих доводов историков.

Комментарии и анализ

«Они любить умеют только мертвых». Пять лет без Бориса Немцова

27.02.2020

«Они любить умеют только мертвых», – проницательно заметил Александр Пушкин, вложив эти слова в уста своего персонажа, царя Бориса Годунова. Сказанное 200 лет назад о событиях 400-летней давности, верно и поныне. По достоинству оценить Бориса Немцова в России смогли только после его смерти. Так уж повелось в нашей стране. А может быть, и не только в нашей.

В России в новой постсоветской жизни многие политики пробирались к власти извилистыми путями. Пытаясь выбрать самое успешное направление, вскакивали на подножку уходящего поезда, на ходу меняя партийную принадлежность, взгляды, идеи и даже внешний облик. Для них это было нормально – издержки профессии, неизбежное зло и ничего не поделаешь – «политика – грязное дело».

Не таков был Борис Немцов. Он не лавировал, подстраивая свои убеждения под политическую конъюнктуру. Он не менял свои взгляды в угоду карьере.

В школьные годы он слушал Западное радио и восхищался диссидентским движением. Именно тогда у него сложились политические убеждения, основанные на идеях демократии и либерализма. Это не значит, что его взгляды вовсе не менялись, но они не зависели от возможного успеха или ожидаемого провала. Во всяком случае я, зная его с начала 90-х годов, никогда не замечал в нем той ловкой политической гибкости, которая так свойственна большинству политиков, в том числе оппозиционных.

Он поступал так, как считал правильным.

«Вы ратуете за отечественного производителя? – спрашивал он наших министров, когда был вице-премьером правительства. – Ну так пересядьте со своих шикарных служебных иномарок на автомобили отечественного производства!»

Над ним откровенно смеялись те, кто шел во власть ради возможности красть и распоряжаться. И таких было подавляющее большинство среди новых российских управленцев, поэтому его вполне разумное и справедливое предложение с улыбкой похоронили и потом еще долго вспоминали эту инициативу как анекдот.

Действительно, что для них может быть смешнее, чем скромность служащего на высоком государственном посту?
Борис Немцов занимал различные должности в российском правительстве при президенте Ельцине. Иногда он ошибался в выборе людей или советах президенту. Во время встречи Бориса Ельцина с премьер-министром Японии Рютаро Хасимото в Красноярске в ноябре 1997 года он вместе с Ястржембским убедил президента отказаться от обещания передать Японии Южнокурильские острова.

Они опасались, что этот шаг даст пропагандистские козыри коммунистам и те усилят свое пагубное влияние в стране. Много лет спустя он сомневался в правильности своей рекомендации и говорил, что возможно он дал неверный совет Ельцину. Наверное, были и другие ошибки с его стороны – не ошибается тот, кто ничего не делает.

Немцов не держался за власть, как это делали и делают в стране почти все, начиная от самых низовых чиновников до пятикратного президента России.

Дефолт в августе 1998 года побудил его подать в отставку с должности исполняющего обязанности заместителя председателя правительства.

После прихода к власти полковника Путина период колебаний и осторожных надежд был недолог – Борис Немцов целиком ушел в оппозиционную политику и вряд ли кто-то сделал для консолидации оппозиции больше, чем он.

Иногда он пытался примирить непримиримое, и не только потому, что считал единство оппозиции залогом ее успешной деятельности, но и потому, что сам был человеком на редкость покладистым, миролюбивым и снисходительным к чужим слабостям и недостаткам.

Впрочем, в отношениях с властью его покладистость и миролюбие постепенно исчезали. И чем сильнее крепчал в России авторитаризм, тем жестче становилась риторика Немцова, тем меньше в нем оставалось миролюбия и снисходительности.

Я видел его в последний раз 30 декабря 2014 года на стихийном «народном сходе» в центре Москвы после оглашения приговора братьям Навальным. Было морозно и ветрено, он прятал лицо в капюшон своей меховой куртки, но не столько от холода, сколько от нежелания становиться центром общественного внимания. Он был спокоен, уверен в себе, улыбался окружающим. Ничто не предвещало беды.

А через два месяца, 27 февраля 2015 года, его подло убили шестью выстрелами в спину на Москворецком мосту вблизи Кремля.

Александр Подрабинек

«Борис Годунов». Сцена в Чудовом монастыре. Образ летописца Пимена. Подготовка к домашнему сочинению «История России в произведениях А.С. Пушкина».

Цели:

— познакомиться с фрагментом драмы, углубить представление о драматических жанрах;

— развивать навыки анализа поэтического текста, уметь сопоставлять анализ текста, давать характеристику героям произведения.

План урока.

I Оргмомент.

II Актуализация знаний.

III Историческая справка.

IV Чтение статьи учебника «Пушкин — драматург».

V Чтение фрагмента «Сцена в Чудовом монастыре». Беседа по вопросам.

VI Рефлексия.

VII Домашнее задание.

Ход урока.

Слово учителя.

-Сегодня речь пойдет о трагедии «Борис Годунов» великого поэта А.С. Пушкина. Поэт обращается к истории, чтобы разобраться в настоящем, чтобы понять. Вся наша история проходит перед читателями Пушкина. Русь древнейшая, старинная нам открывается в «Песне о вещем Олеге», в сказках.

Русь крепостная в «Русалке», «Борисе Годунове».

Великие деяния Петра в «Медном всаднике», в «Полтаве», восстание Пугачева в «Капитанской дочке»

Итак, Пушкин-поэт-историк, поэтому с позиции истории и литературы одновременно мы будем рассматривать произведение, написанное в период Михайловской ссылки – трагедию «Борис Годунов», которая рассказывает о таком периоде русской истории, который называли «смутное время». Почему время называли «смутным»? Как создавалась трагедия? Кто её действующие лица?

В 1584 году умер русский царь Иван Грозный . На престол взошёл его сын Фёдор, который отличался кротким нравом, благочестием. Он не обладал большими интеллектуальными способностями и очень мало походил на роль правителя огромной страны. Подлинным правителем страны стал царский шурин (брат жены) Борис Годунов, на сестре которого был женат Фёдор Иоаннович. После Ивана Грозного остался ещё один сын, маленький царевич Дмитрий, который вместе с матерью был отправлен в город Углич на Волге. Здесь в 1591г. произошли страшные события, тайна которых не разгадана до сих пор. Восьмилетний царевич, страдавший от припадков эпилепсии (или, как тогда говорили, «падучей»), играя с ребятишками в ножички, неожиданно стал биться, кататься по земле – и сам себя убил ножом. По крайней мере, так гласила официальная версия. По стране поползли слухи, будто в смерти, Дмитрия повинен Борис Годунов, подославший к нему убийц. После того, как в 1598 г. царь Фёдор Иоаннович скончался, царская династия Рюриковичей пресеклась. Годунов, показавший себя как искушённый и умелый правитель, был избран на царство. Многие сильные люди оказались, однако, недовольны его избранием. Среди них бояре Романовы, князья Шуйские. К тому царствование Бориса оказалось несчастливым. Из – за трёх неурожайных лет на страну обрушился страшный голод, тут и там вспыхивали крестьянские мятежи, устраивались боярские заговоры. Не прекращались слухи об убийстве царевича людьми Годунова. В 1603 году до Москвы дошёл новый слух, который вскоре подтвердился, что в Польше объявился человек, выдающий себя за чудом спасшегося Димитрия. Проведённое расследование показало, что человеком этим был беглый инок Чудова монастыря Григорий Отрепьев . Чудов монастырь находился прямо на территории Московского Кремля. Находясь здесь, Григорий Отрепьев, возможно, имел какие – то связи в боярской среде. Известно, что он был как – то близок к Романовым. Как написал историк В.О.Ключевский, Лжедмитрий «был только испечён в польской печке, а заквашен в Москве». С начала ХIХ века в России резко возрос интерес к собственной истории, стимулированный появлением «Истории Государства Российского» Н.М.Карамзина, старшего друга Пушкина. Его многотомный труд А.С.Пушкин хорошо знал и высоко ценил и именно Карамзину он посвятил свою трагедию, так как не смог пройти мимо такого сюжета, как Смутное время. Это был период гражданских войн и иностранных вторжений, начавшихся, по сути, с появления в Польше Самозванца, который вступил с войском в Московское государство, взошёл после неожиданной смерти Бориса Годунова на русский трон, а спустя год был убит восставшими жителями Москвы. Трагедия «Борис Годунов» посвящена последним годам правления Годунова.

Нам с вами предстоит прочесть одну из сцен этого произведения, в которой главными персонажами являются старец Пимен, монах- летописец Чудова монастыря, под началом которого состоит молодой инок Григорий Отрепьев, будущий Дмитрий Самозванец.

-Чтение с остановками. Чтение на с. 111.

-Итак, кто же такой Пимен? (Это монах, который попал в опалу, то есть в немилость и вынужден творить в монашеских кельях.)

-Какой завет Бога он выполняет? (Бог наградил его долгой жизнью, памятью, научил читать и писать, чтобы потомки знали судьбу своей родины, поминали добром добрых царей и молились о жестоких деяниях жестоких.)

— Как Пимен относится к своему труду летописца? ( …долг, завещанный от Бога», он понимает необходимость сохранения памяти: «Да ведают потомки православных / Земли родной минувшую судьбу…») Труд летописца – исполнение долга, завещанного Богом.)

— В какой период жизни изображен Пимен? (Пимен говорит о последнем сказании. Монах изображен в период жизни, когда он осознает, что ему пора «отдохнуть», «Погасить свечу», он чувствует близость смерти и осознает, что скоро предстанет «пред Всевышним», и это придает особую убедительность его речам).

— Чтение на с.112-113.

— Как характеризуют Пимена раздумья и размышления Григория? («как я люблю его спокойный вид, когда, душой в минувшем погруженный, он летопись свою ведет» «все тот же вид смиренный, величавый, добру и злу внимая равнодушно»).

— Сравните:

Начальный вариант текста

Как я люблю его смиренный лик,

И тихий взор и важное смиренье

(И важный взор и тихое смиренье,

И ясный взор и хладное терпенье).

Окончательный вариант текста

Как я люблю его спокойный вид.

Когда, душой в минувшем погруженный.

Он летопись свою ведет…

— Подумайте, что хотел усилить, уточнить поэт в окончательной редакции. Почему эпитетам «смиренный», «тихий*, «ясный» автор предпочел слова «спокойный вид»? Что изменилось, когда автор заменил фразу «Еще одно ужасное преданье… на «последнее сказанье», начав и закончив этими словами монолог Пимена?

(Смирение и спокойствие — разные состояния души. Пимен делает свое дело для людей, по отношению к ним он именно спокоен, смирение он испытывает только по отношению к Богу. Спокойствие ему необходимо для того, чтобы бесстрастно рассказывать о том, что он видел на своем веку. В конечной редакции автор хочет усилить свою оценку труда Пимена: равный среди равных Пимен правдиво расскажет обо всем.

Выражение «ужасное предание» говорит о том, что Пимен дает внутреннюю оценку тому, о чем рассказывает, а его задачей было дать описание без оценки, потому что дела человека не дано оценивать человеку, их рассудит только Бог. Поэтому слово «ужасное» Пушкин заменил нейтральным «последнее».)

— Какой сон видит Григорий? Не пророческий ли он? (Москва видится Григорию с высоты, а люди в нём как муравьи в большом муравейнике).

— Чтение на с.114.

— Что мы узнаем из жизни Пимена со слов Григория? («Как весело провёл свою ты младость!…Счастлив!»)

-Чтение на с.115-116.

— Какое событие изменило судьбу Пимена? (С тех пор как Пимен стал свидетелем «злого дела, кровавого греха – убийства царевича Дмитрия, он «Мало вникал в дела мирские).

-Что вспоминает о Грозном Пимен? Как называет себя сам царь? Кого противопоставляет Грозному рассказчик?

(Пимен вспоминает, что в этой самой келье он видел Грозного. Царь беседовал с монахами и плакал, он раскаивался в своих грехах, признавал их, считал себя преступником. «Приду к вам, преступник окаянный», — говорит он о себе. Летописец сравнивает Грозного с его сыном Федором, который «на престоле» воздыхал о мирном житии молчальника». Образ жизни Федора противопоставлен образу жизни Грозного: царствование Федора дало Руси утешение «во славе безмятежной» в то время как правление Грозного отличалось большим количеством войн и казней.)

— Только ли царей винит в преступлениях Пимен? ( «Прогневали мы Бога, согрешили…») Пимен – носитель народной мудрости. Как горе воспринимает Пимен совершенное противно всем законам «венчание Бориса на престол»)

— Как Пимен относится к Григорию? (Покровительственно, с заботой, как учитель к ученику)

— Прав ли Григорий, сравнивая Пимена с дьяком, который «не ведает ни жалости, ни гнева»? (Нет, не прав. Пимен не равнодушен к людям. Это проявляется в его отношении к Ивану Грозному, смиренному царю Федору, общему греху, нареченного царя – убийцы «владыкою»).

— О чём спрашивает инок, т.е. молодой монах, Пимена? (Интересуется он с глубоким интересом: «Хотелось мне тебя спросить о смерти Дмитрия царевича; в то время ты, говорят, был в Угличе. Каких был лет царевич убиенный?»)

-Какие слова Григория говорят о том, что он готов продолжать цепь преступлений ? («…Зачем и мне не тешиться в боях,/ Не пировать за царскою трапезой?»; «А мой покой бесовскиое мечтанье тревожило,/ И враг меня мутил…»).

-Что же послужило причиной решения Григория выдать себя за наследника престола? (Безусловно, в первую очередь, честолюбивые замыслы. А уже во вторую очередь, по словам Пимена, царь убиенный был тех же лет, что и Григорий.)

-Как Григорий оправдывает свои желания стать тем самым самозванцем?

(Григорий мысленно обращается к царю Борису: «И не уйдёшь ты от суда мирского, как не уйдёшь от божьего суда». В этих словах желание восстановить справедливость. Но способ, выбранный Григорием, уже изначально был неправеден.)

— Какие черты мы замечаем в Григории? (Жажда власти, стремление к богатству, неразборчивое честолюбие).

-Как выражается отношение автора к своим героям и к самозванству? (А.С. Пушкин с уважением относится к собрату по перу, восхищается им, добровольным затворником, часто безвестным. Его желания донести его потомкам историю государства своего. Самозванство, по Пушкину, безнравственно и жестоко).

-Пушкин подчеркивает: «Характер Пимена не есть мое изобретение. В нем собрал я черты, пленившие меня в наших старых летописях: простодушие, умилительная кротость, нечто младенческое и вместе с тем мудрое, усердие, можно сказать набожное к власти царя, данной ему Богом, совершенное отсутствие суетности, пристрастия дышат в сих драгоценных памятниках времен давно минувших… Мне казалось, что сей характер всё вместе нов и знаком для русского сердца. Как проявились характеры Пимена и Григория (Самозванца) в сцене «Келья в Чудовом монастыре»?

(Пимен прожил бурную жизнь, но теперь он «ведает блаженство», потому что осознал суетность жизни, оказавшись в монастыре. Пимен пишет летопись, у него нет тщеславия, он пишет, не оценивая события, «не мудрствуя лукаво». Его труд останется безымянным, но цель старца — донести правду до потомков, которые должны знать и о добрых делах царей, и об их грехах и «темных деяниях». Но Пимен имеет и свой взгляд на вещи: правление Бориса он считает страшным грехом.

Полной противоположностью Пимену является Григорий. Он молодой человек, его душа бунтует против того образа жизни, который он ведет, Григорий завидует бурной молодости Пимена. Те сны, которые видит Григорий, он сам называет «бесовским мечтанием», то есть его искушают бесы, и он поддается искушению. Личность Бориса Годунова он оценивает совершено иначе: Григорий размышляет о могуществе Бориса и записи Пимена называет «ужасным доносом».

Так проявились характеры героев в сцене «Келья в Чудовом монастыре»).

-Смутное время потому и названо «смутным», что о престоле стал мечтать и бедный «чернец». Раз власть правящим царем достигнута незаконно и везде и всюду говорят о том, почему не сыграть роль Димитрия? И Отрепьев начинает игру.

-В драме «Борис Годунов» создано много иллюстраций. Среди авторов известные русские художники В. И. Суриков, В. Л. Фаворский, В. Г. Перов и др. Рассмотрите рисунки к прочитанной нами в классе сцене. Так ли вы представляли себе героев и келью?

Художник С. Галактионов изобразил сцену в Чудовом монастыре.

Обратим внимание на композицию гравюры: на переднем плане фигура Григория, а на заднем — Пимена. Григорий станет участником дальнейших событий, но его фигура в тени: и мысли, и будущие дела его темны. А лицо монаха освещено лампадой, вокруг него разливается свет, икона и распятие рядом с ним, что говорит о благословлен и и его труда. Фигура монаха незначительная, лицо спокойное, мудрое лицо человека, осознавшего смысл жизни. Его позу можно назвать собранной, в отличие от мятежной позы Григория. Художник выражает свое отношение к событиям: он понимает значительность того, что происходит в келье, осознает величие того, что делает старец.

-«Борис Годунов» — не только пьеса о личной трагедии царя, но трагедия народа, ввергнутого по его вине в пучину бед и испытаний.

В трагедии «Борис Годунов» отразился взгляд Пушкина на историю, в истории есть цель. В трагедии «Борис Годунов» цель состоит в пробуждении совести людей, стремлении покаянием остановить преступления. Выразителем этой идеи становится смиренный монах, летописец, тот, кто пишет историю народа. В опере М.П.Мусоргский тоже звучит высокая нравственная тема ответственности человека за свои поступки

Начало ноября 1612 года считается завершением Смутного времени. Русское ополчение под руководством Минина и Пожарского одержали победу над поляками. В память об этой победе 4 ноября объявлен в России Днем народного единства.

Валентин Непомнящий

Поэт и толпа

В журналистике и публицистике, как печатной, так и звучащей, наблюдается любопытное явление: индекс цитирования Пушкина, частота ссылок на него, заметно сократившись применительно к области внутрикультурной, ощутимо возросли в сфере насущных проблем жизни; из русских классиков здесь, пожалуй, никто не поминается и не цитируется так часто, как Пушкин,– порой в ранге безымянной народной мудрости. Было что-то наивно-символическое в призыве одного депутата к российскому президенту: придя домой, перечитать «Бориса Годунова». Пушкин выступает в привычной для народного сознания сверххудожественной роли. И теперь, когда никто уже не наводит на наши отношения с поэтом официального глянца, когда государству не до Пушкина, вообще не до культуры, об этих отношениях можно судить без внешних помех.

На первых, однако, порах освобожденная от присмотра напряженная актуальность этих отношений проявилась весьма неприглядно,– но с тем культурным и нравственным багажом, что мы нажили в XX веке, иначе, пожалуй, и быть не могло. Я имею в виду то, что в числе первых детонаторов нынешней жестокой идеологической междоусобицы была журнальная публикация отрывка из книги о Пушкине 1).

Правда, междоусобица и без того оказалась неизбежна – это так; и «Прогулки с Пушкиным» необходимо было напечатать; но не так. Осуществленная с той самовлюбленной бестактностью (по отношению и к полуторавековой культурной традиции, и к простому народному чувству),– которая в духе самой книги, продолжающей, на мой взгляд, самые разрушительные традиции культуры начала века,– эта акция массового журнала повлекла не только безобразный и опять-таки морально разрушительный скандал в среде литераторов; она была болезненным ударом по национальному культурному достоинству и потому вызвала широкую (нарочито игнорированную) ответную реакцию читателей, почувствовавших себя оскорбленными, и породила – уже тогда, в пору не иссякшей еще эйфории «гласности»,– нараставшее впоследствии
недоверие к «свободной», «демократической» прессе, сомнение в ее культурном и моральном авторитете. Все это вместе, повторяю, выглядело крайне уродливо, что усугублялось очевидным присутствием идеологических спекуляций. Но ведь спекуляции возможны лишь там, где насущность ценности равна ее подлинности.

В итоге подтвердилось, что Пушкин по сию пору одна из самых горячих точек нашей душевной жизни, своего рода солнечное сплетение русской культуры.

Мудрость слов Гоголя о Пушкине как русском человеке «чрез двести лет» – в том, что они не о литературе, а о жизни; в них зеркально повернуто, опрокинуто в будущее пушкинское: «История народа принадлежит Поэту»; они требуют от русского человека взглянуть на себя глазами Пушкина.

Попытавшись сделать это сегодня, мы обязательно столкнемся с самым, может быть, пророчественным из сравнительно немногих сверхсюжетов Пушкина, который я назову сюжетом исполнения желаний. Приближаясь к названному Гоголем сроку – «двести лет»,– мы увидим себя и в «Сказке о рыбаке и рыбке», и в «Пиковой даме», и в «Медном всаднике», и в «Сказке о золотом петушке», и в иных вариантах названного сверхсюжета. И конечно, мы увидим себя в качестве делателей, жертв и продукта эпохи, по отношению к которой пушкинская трагедия о Смутном времени является своего рода предварительным конспектом.

Безмолвствование народа в финале «Бориса Годунова» – как известно, вовсе не отражение исторической реальности, Пушкин шел к этому финалу долгим и непростым путем, это финал не исторического, а пророческого рода, русский человек тут у Пушкина не в наличном историческом состоянии изображаемой эпохи, а – «в его развитии», как сказал бы Гоголь (снова будто заимствовавший формулировку у Пушкина: «Что развивается в трагедии? какая цель ее? Человек и
народ…»). В пушкинском финале есть «цель», относящаяся к русскому «человеку
и народу». В нем, может быть, своего рода указание: взглянуть на себя, увидеть, что желания исполняются всегда – по заслугам и по вере; увидеть, ужаснуться и тем обрести надежду на развитие.

Иначе – финал утверждает безнадежную бессмысленность русской истории и жизни русского человека; но тогда «Борис Годунов» принадлежит какому-то другому писателю.

Ниже сделана попытка взглянуть, с помощью Пушкина, на наше «развитие» в
один из моментов, близких к указанному Гоголем сроку. Речь в первую очередь пойдет о том, у кого в этом развитии центральная роль и с кого главный спрос; о человеке культуры, которого я условно назову поэтом.

* * *

Из пушкинских реминисценций чаще других мелькает на печатных страницах и в эфире словосочетание пир во время чумы. Уже одно это побуждает внимательнее вглядеться в пушкинскую
трагедию.

Вглядевшись, мы обнаружим, что трагическая ситуация, имеющая место на сцене, состоит не в самой чуме, не в эпидемии, не в надвигающейся смерти: ни того, ни другого в сюжете нет, никто не болеет и не умирает, поминаемый в начале Джаксон умер до того, как действие началось; «телега,
наполненная мертвыми телами», проезжает и исчезает, никого из присутствующих на ней не увозят.
То же, что происходит на сцене, состоит в поведении действующих лиц, совершивших совместное и согласное духовное отступничество. «Я заклинаю вас святою кровью Спасителя, распятого за нас»,– взывает Священник, но это ни на кого не производит никакого впечатления, хотя действие происходит в христианской стране. Священник напоминает Вальсингаму о матери, умершей всего три недели назад, но даже память о матери ставится героем ни во что.

Среди падших женщин и не имеющих имен «молодых людей», пирующих на улице
посреди страдающего города и страдающих сограждан, Вальсингам – человек особый, человек другого мира, других повадок, иного полета; потому-то он у них и председатель, лидер, потому и выполняет миссию «идеолога» их пира – выполняет на таком уровне, который им не вполне даже понятен и тем
более лестен. Венец миссии Председателя – гимн Чуме. Возникает он замечательным образом:

…Я написал его
Прошедшей ночью, как расстались мы.
Мне странная нашла охота к рифмам,
Впервые в жизни.

Ночью, внезапно, странно. Почти как у пушкинского Моцарта: «Намедни ночью Бессонница моя меня томила, И в голову пришли мне две, три мысли. Сегодня их я набросал». Но у Моцарта это не странно и не «впервые». А тут… человек никогда в жизни не писал стихов – и вдруг нечто сокрушительно гениальное: как у Моцарта, как у Пушкина; может быть, даже лучше, чем у Пушкина,– как у… Татьяны. Пушкин тут был бы вправе вспомнить ее письмо, ошеломившее его: «Кто ей внушал?.. Я не могу понять» 2). Вопрос оправданный: девочка вдруг стала гениальным
поэтом. Как Вальсингам. Но ему-то «кто… внушал»?

«Как! Чужая мысль чуть коснулась вашего слуха и уже стала вашей собственностью… Удивительно, удивительно!» – говорит Чарский Импровизатору («Египетские ночи»). На что тот резонно отвечает: «Всякий талант неизъясним». В самом деле, ситуация «гения одной ночи», как и феномен импровизации, это частные случаи, особые разновидности вдохновения (которое и прирожденных поэтов посещает не каждый день). Но в большом контексте Пушкина проблема вдохновения непростая. Вдохновение может быть и «признак Бога» (как в «Разговоре книгопродавца с поэтом», 1824, когда, кстати, само-то существование Бога было для Пушкина под вопросом), но
«слезы вдохновенья» могут посещать и тогда, когда созерцаешь «двух бесов изображенья» (стихотворение «В начале жизни школу помню я…» – написано в ту же осень 1830 года, что и «Пир во время чумы») 3).

Удивительно, что к этой непростой проблеме подходит вплотную именно Татьяна в своем письме: весь свой сердечный ум автор отдает здесь ей, и она, вдохновленная любовью к Онегину, просто, прямо и трезво спрашивает о природе своего вдохновения:

Кто ты, мой ангел ли хранитель
Или коварный искуситель:
Мои сомненья разреши.

Вопрос этот для нее – страшный; и все же она не боится ни вопрошать, ни решать
(«Но так и быть…») – она ничего не боится: все письмо ее – на которое Пушкин смотрит явно снизу вверх, с той завистью, что когда-то была описана им в стихотворении «Безверие»,– все это письмо, пронизанное мотивами простой и чистой веры в Бога, есть акт веры, пламенной и чистой, в человека, которого она полюбила. В этом, и ни в чем ином, неотразимая, непобедимая поэтическая мощь письма, разгадка того, почему сии стихи, как выразился один критик, жгут страницы. В этой импровизации (а письмо – конечно, импровизация) вдохновение поистине – «признак Бога».

Все это в гимне есть. Нет только одного. Нет веры, нет любви. Письмо Татьяны – акт веры, облагородившей ту грозную страсть, которая сотрясает ее в третьей главе; веры, которая из
страсти сотворила высокую любовь,– чему явно завидует Пушкин. Гимн Вальсингама – акт безверия, породившего страсть (страх) смерти, «ужас», «отчаянье», «сознанье
беззаконья».

Но ведь этот гимн – чудо, как и письмо Татьяны. Его воздействие так же неотразимо, его обаяние могущественно, его красота магична. Обольщенные этим, поколения читателей и исследователей и слышать не желали последующих слов Вальсингама, обращенных к умершей Матильде – и к себе самому:

О, если б от очей ее бессмертных
Скрыть это зрелище! Меня когда-то
Она считала чистым, гордым, вольным –
И знала рай в объятиях моих…
Где я? святое чадо света! вижу
Тебя я там, куда мой падший дух
Не досягнет уже…

Женский голос

Он сумасшедший –
Он бредит о жене похороненной!

Поколения читателей и исследователей судили о покаянии Вальсингама с этого
«женского голоса». Когда Вальсингам воспевал Чуму, смерть – он был для нас «нормальным» (в свое время – и для пишущего эти строки). Теперь же, когда он увидел ее, увидел там, в свете, бессмертную, когда устыдился своего падения и магия кощунственного гимна рассеялась,– он стал для них «сумасшедшим».

Вершина гимна – строфа «Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья – Бессмертья, может быть, залог…». Извлеченная из контекста гимна, эта строфа заключает в себе великую правду: в наслаждении смертельной опасностью душа догадывается о
том, что она сотворена бессмертной. Но внутри гимна правда интонационно извращена – ибо разрушена иерархия ценностей, все сдвинулось со своих мест,– и для этого употреблены три могучих художественных
средства. Во-первых, сам контекст – контекст хвалы бедствию, несущему страдания не только мне (нам), но и другим людям; во-вторых, сокрушительная энергия стиха, его сила и стремительность, его напор, которые сметают на своем пути простые связи между словами (так смазанные чернила соединяют несколько ясных слов в одно приблизительно угадываемое),– и в результате выходит, что не только мое человеческое восприятие угрозы гибели («неизъяснимы наслажденья») намекает на бессмертие, нет, – сама угроза, и притом любая, сама гибель, и притом всякая, они-то обещают бессмертие – обещают сами по себе! И это усиливается третьим средством – двумя мощными ударами: «Все, все, что гибелью грозит… Бессмертья, может быть, залог!» Цветаеву восхищало это «двоекратное» «все,
все…» – упорное, не терпящее возражений и словно само с кем-то или с чем-то пререкающееся.

Собственно, предмет пререкания и есть та «система ценностей», от которой отступился Вальсингам.

В этой другой «системе» бессмертие и в самом деле может быть обеспечено гибелью – но не всякой, не самой по себе; не все, «что гибелью грозит»,
заключает в себе бессмертие – а только такая гибель, которая освящена верой и любовью. Как бы в ответ на гимн Священник напоминает о добровольной крестной смерти Спасителя, «распятого за нас», смертию смерть поправшего.

Вальсингам же воспевает связь смерти и бессмертия за вычетом духовных основ этой связи – веры и любви; и потому под видом правды у него поется ложь, под именем бессмертия воспевается смерть – черная, окончательная, абсолютная. Это и прочла в гимне Цветаева, это ее и увлекло, это она Пушкину и приписала, «переведя» интонационное извращение правды на словесный язык:
«…Пушкин говорит о гибели ради гибели и ее блаженстве».

Но ведь гимн Чуме гениален – «А гений и злодейство – Две вещи несовместные. Не правда ль?»

Правда. Но не стоит забывать завет апостола Иоанна Богослова: «Возлюбленные!
не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они» (1Ин. 4, 1) – завет о различении духов. Ибо тот, кого Евангелие называет «отцом лжи» (Ин. 8, 44), может порой из простой правды сотворить гениальную ложь.

Русское культурное сознание эта проблема всегда волновала, всегда тревожила. Да и в языке русском искусство и искушение одного корня. Лингвистика объяснит это исторически, но духовное историческим не исчерпаешь. Искушение – это ведь испытание; а искусство – разве не испытание? для нас и для художника – и часто более для художника?

В рамках сюжета трагедии – и в той компании, куда попал Вальсингам,– он человек культуры. Культуры, понятой, помимо прочего, как идейное водительство и духовная власть. Такому пониманию вполне соответствует и титул Председателя, и, конечно, гимн Чуме. Это не только поэтический, но и жреческий акт. Не случайно Пушкин тут в очередной раз применяет свой характерный сценический ход «лобового» типа («…О Моцарт, Моцарт! Входит Моцарт»): в ответ на «черную литургию» молодого Председателя – «Входит старый священник». Гимн Чуме – это и «великое славословие», и проповедь, и «тайная вечеря», и, наконец, незримо реющий намек на Причастие (превращающий, в частности,
«бокалы» в «чашу» с «благодатным ядом» 4).

Вряд ли все это внятно участникам пира – их устраивает и им льстит главное: в качестве обоснования их занятия предлагается нечто возвышенное. До всего остального им дела нет. Культура выполняет здесь, во внешнем облике водительства, противоположную этому облику роль рупора толпы, ее неодухотворенных стихий. Этим стихиям средствами культуры сообщается подменный, ложный облик высокой
одухотворенности – сообщается с тем большей убедительностью, что ложь и подмена, как это всегда и бывает, используют, так сказать, структуру правды, воспроизводя, однако, эту структуру из подменного материала. Правда духа, долженствующего управлять природными стихиями человека и толпы, подменяется
другою «правдой» – натуральной, «дикой» правдой самих этих стихий и страстей, одичавших без своего падшего властелина («мой падший дух», говорит Вальсингам),
ищущих, как водится, облагороженности облика – и находящих ее в экстазе «мятежного» романтизма и дионисическом эстетизме.

В результате гимн Чуме с магической силой захватывает нас – не только эстетически, но и до душевных глубин. Мы открываем и опознаем в себе соучастников кощунственного пира, в душе подымается ответное вдохновение, какие-то «пузыри земли», ложь незрима в сиянии ослепительной и высокой правды, нас сладостно влечет и притягивает то, что Вальсингам назовет «сознаньем беззаконья», захватывает прелесть горделивой исповеди без покаяния, признание в падении, но в падении вверх, в надзаконную высоту, где позволено, красиво и хорошо все. Из таких темных вдохновений и складывается чудовище толпы, то духовное поле, в котором «отец лжи» может орудовать как у себя дома,
придавая подмене ценностей и насмешке над верой («Он мастерски об аде говорит. Ступай, старик!., пошел! пошел!» – хохочут пирующие в ответ на слова Священника) облик духовной высоты, характер
подвига, ореол святости: «святости» черной, но оттого еще более влекущей – как разврат.

* * *

Этот ореол, или нимб, притом в его «канонической» расцветке, и был описан позже в стихах, чрезвычайно сходных по теме и пафосу с гимном Чуме:

Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть.
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.

И такая влекущая сила,
Что готов я твердить за молвой,
Будто ангелов ты низводила,
Соблазняя своей красотой…

И когда ты смеешься над верой,
Над тобой загорается вдруг
Тот неяркий, пурпурово-серый
И когда-то мной виденный круг.

Я хотел, чтоб мы были врагами,
Так за что ж подарила мне ты
Луг с цветами и твердь со звездами –
Все проклятье своей красоты?

И была роковая отрада
В попираньи заветных святынь…

При всех сложностях духовного пути «русского человека в его развитии», свою систему ценностей он всегда строил на признании «влекущей силы» Христа и отталкивающей – сатаны, антихриста, а «влечений» обратного рода боялся и стыдился, видя в них метафизическое «беззаконье». Блок прекрасно знает это («Я хотел, чтоб мы были врагами…») и в стихотворении «К Музе» (1912) рисует свои отношения с нею в свете трагическом,– однако уже не боясь и не стыдясь их, скорее наоборот. Но интересует меня сейчас другое: факт безоговорочного, добровольного и многолетнего подчинения нашего культурного сознания этому стихотворению и представленному в нем открыто сатанинскому образу. Факт этот, как и само стихотворение, ярко свидетельствует о катастрофе, созревавшей в русском сознании на протяжении более двух веков и
совершившейся в начале нашего столетия.

Одной из парадоксальных составляющих этого бедствия было то, что люди культуры отучались и отучали своих собратьев слышать в словах их прямой, нефигуральный смысл, – двадцать лет назад об этом написал Н.Коржавин в статье «Игра с дьяволом». За словами «поругание счастия»,
«проклятье заветов», «попиранье… святынь» и пр. молчаливо предполагалось не собственное содержание, а как бы некое другое, на самом-то деле чрезвычайно привлекательное («муки творчества») – но только выраженное сильными, пронзительными, трагическими средствами; все это
называлось «художественный образ» и освобождало от моральной ответственности (в таком вот «метафорическом» духе понимался и гимн Чуме). Парадоксальным же явлением «непрямое» понимание слова было потому, что в нем «влекущая сила» сатанического обаяния встречалась с исконно русским почитанием слова, доверием к его смыслу, боязнью произнести или даже понять кощунственное слово всерьез.

Примирение этих двух различных начал происходило в эстетизме. Не случайно в советскую эпоху именно эстетизм – как правило, самый отвлеченный, беспомощный и вульгарный – призван был компенсировать и украшать ложь и грубый социологизм многих литературных и литературоведческих сочинений. Однако именно в начало века, в пору расцвета «тонкого» эстетизма, уходит корнями та нынешняя неудержимая девальвация слова, то сознательно пропагандируемое – под лозунгом «все гораздо сложнее» – презрение к слову, к его прямому смыслу (когда, скажем, талантливый молодой критик высоколобо
посмеивается в «Литературной газете» над теми, кто «на полном серьезе» возмущен порнографией на печатных страницах) – весь тот словесный блуд, выкормыш лживой эпохи, свидетелями которого мы сегодня являемся.

Упомянутая выше статья «Игра с дьяволом» Н.Коржавина представляет собой подробнейший, строфа за строфой и чуть ли не строка за строкой, «разбор содержания» стихотворения «К Музе». Разбор этот обнаруживает как точность, прямоту и буквальность кощунственных слов и поэтических формул стихотворения, так и туман в тех местах, где есть угроза слишком жесткого столкновения кощунствённости с нашим доверием к слову и правдой нравственного чувства. Это взгляд прямо в лицо блоковскому слову и художественному миру, в нем воплощенному: по отважному и
разоблачительному простодушию – поистине «взгляд Татьяны».

В свое время статья производила ошеломляющее впечатление на тех, кто мог ее прочесть. Напечатать ее тогда же было немыслимо: не заключая в себе никакой «политики», она выглядела крамольной до крайности. Ведь речь шла о стихотворении, входившем, так сказать, в основной корпус тех произведений Блока, что составили его «вид на жительство» в мире, который был построен на месте разрушенного «до основанья» старого мира с его «священными заветами» и «заветными святынями»; мира, которому, как показала история, и была подана поэтом «Роковая о гибели весть». Стихотворение попало в круг тех произведений, в которых идейные основания «нового» мира, его новая религия санкционировались на самом, что называется, высоком уровне, самой «тонкой» культурой. Культура эта не только освящала «пролетарское» мировоззрение импозантно-«мятежным» пурпурово-серым сиянием – вместе с этой культурой «новый» мир втаскивал в свои пределы и «Луг с цветами и твердь со звездами», придавая себе облик мира подлинного, где все как у людей.

Не подвергая сомнению трагическую искренность блоковского стихотворения, Коржавин показал концептуальность, «преднамеренность» той метафизической лжи, в плен которой попал поэт, лжи, неизбежно заключенной в принципе «неразличения духов»; стихотворение и само аттестует себя как антиевангелие (Н.Коржавин приводит проницательное замечание математика Н. Нагорного о том,
что «Роковая о гибели весть» – буквальная антитеза «благой вести о спасении»).

Заслуживает внимания то, что антиевангельский пафос тут же оказывается и антипушкинским. Автор строк о «проклятье заветов» (ср., кстати, слова Вальсингама Священнику:
«Но проклят будь, кто за тобой пойдет»), «попиранье заветных святынь» и «поругании счастия» не мог не знать пушкинских слов о «святыне обоих Заветов», «обруганной» философией XVIII века, и других слов: о том, что «Поэзия… не должна унижаться до того, чтоб силою слова потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческое».

Вообще стихотворение «К Музе» есть настоящая духовная трагедия: ведь для Блока слово не было игрушкой, он сказал то, чтó на самом деле чувствовал и знал. Надо, видимо, верить и словам «…когда-то мной виденный круг», такие вещи тоже не говорятся «для красоты», тем более великими поэтами: им изредка и в самом деле что-то «показывают» – или дают услышать. «Шум и звон», наполнившие слух пушкинского Пророка, не просто «художественный образ», как и шумы и звоны Ахматовой («Бывает так: какая-то истома…»),– важно, кто показывает и дает услышать.

Да ведь и Блока однажды, спустя примерно пять лет после стихотворения «К Музе», увлек странный – но не звенящий, а жужжащий – звук.

Из этого звука и возникло произведение, возможность (быть может – и неизбежность) которого была уже заключена в стихотворении «К Музе» – а предсказана Пушкиным.

* * *

Это произведение, в котором Блок, по его признанию, очередной раз в жизни «отдался Стихии»,– своего рода двойник песни Вальсингама. И странное возникновение, «надиктованность», и осознание авторами (Вальсингамом – смутное, Блоком – уверенное) своей медиумичности, и «метельный» колорит «могущей Зимы» – все это так похоже, и
даже голос автора похож на Вальсингамов («Охриплый голос мой приличен песне»),– где еще у Блока более «охриплый» голос, чем в «Двенадцати»?

В обоих гимнах – Чуме и «музыке Революции» – поражают безукоризненное
совершенство, огненный дионисийский темперамент, мятежность (в гимне Чуме романтическая, в поэме – фольклорная, разгульно-разинская по размаху, фабрично-кабацкая по происхождению), наконец, неотразимая власть «гибельного восторга» над нашими чувствами, мгновенно плененными этой духовной агрессией. И там и там – воспевание антиценностей и антисвятынь (у Вальсингама – стихии чумы, смерти, у Блока – стихии социальной, хаоса, буйства, в сущности – уголовщины), вплоть до называния черного белым: смерти – бессмертием (Вальсингам), «черной злобы» – «святой злобой» (Блок).
Вслед за Вальсингамом, у Блока – мотивы черной литургии, черной вечери («Черный вечер. Белый
снег», двенадцать «антиапостолов»).

Нет, кстати, никакого сомнения – это ясно из ситуации «Пира…» и ввиду знаковости пушкинского художественного языка,– что первая ремарка Пушкина «Несколько пирующих мужчин и женщин» (из них персонально обозначены пять или шесть, один раз названо «несколько голосов» и дважды – «многие») на сцене должна материализоваться
в числе двенадцать.

Это лишь некоторые из «странных сближений» пушкинской трагедии и блоковской
поэмы, у которых и место действия общее – «улица».

А сами финалы гимна и поэмы выглядят словно нарочито восходящими к общему источнику –
последним строчкам самого кощунственного стихотворения молодого Пушкина, его послания к декабристу В.Л.Давыдову («Меж тем как генерал Орлов»,1821), которое выражает надежду на успехи революции в таких словах: «Вот эвхаристия другая… Мы счастьем насладимся, Кровавой чаши причастимся – И я скажу: Христос воскрес».

Здесь пародия, как видим, сразу на два мотива: Евхаристии и Пасхи.

Именно эти два мотива звучат и у Вальсингама и у Блока: финал гимна Чуме с его
«бокалами» 5) намекает на черную («другую») евхаристию, а в финале блоковской поэмы «белый венчик из роз» – мотив пасхального украшения икон.

Послание Пушкина к Давыдову вписывается в «блоковский» контекст и другими деталями: в начале стихотворения появляется «поп» – кишиневский митрополит, о кончине которого рассказывается с безжалостной издевкой, к тому же в духе «Гавриилиады», которая как раз в это время и пишется; поэтому нечего и говорить, что в цитированном выше конце послания имя Христа обозначает все что угодно, только не Христа на самом деле,– и это, вместе со словами о «другой» евхаристии, словно бы предвещает знаменитые слова Блока о Христе как финальном образе «Двенадцати»: «…Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой», «другого пока нет…»

Я убежден, что все эти соответствия и совпадения – «случайны»: речь идет не о «продолжении традиций» Пушкина Блоком, а о предвосхищении Пушкиным того типа сознания, который нашел выражение в поэме Блока.

Поэтому не прав будет читатель, если упрекнет меня в некорректности анализа на том основании, что, назвав «Двенадцать» гимном Чуме, я затем сопоставляю поэму не только с гимном Чуме, но с текстом трагедии в целом. А как же иначе? Для начала напомню, что всю трагедию
Пушкина советский человек понимал как большой гимн Чуме; гимн воспринимался как выражение «последней истины» трагедии 6) – истины чуть ли не в ранге «другой» Нагорной проповеди: блаженны гибнущие («И как один умрем»); целое трагедии подменялось ее частью. Но именно такой тип сознания, такую мировоззренческую установку, такой способ мышления как раз и явила поэма Блока, ибо «Двенадцать» – это такой гимн Чуме, который, так сказать, разросся на всю драму жизни, который считает себя окончательной истиной по отношению к окружающей его жизненной трагедии – к России, терзаемой чумой революции,– и потому стремится исчерпать собой всю эту духовную трагедию, поглотить весь ее смысл своим смыслом, узурпировать ее правду, выдать себя за нее. Ведь поэма «Двенадцать» воспевает Стихию, выражает ее, а выше Стихии для автора поэмы ничего нет.

Окончание

__________________________________________________

1) Абрам Терц. Прогулки с Пушкиным. Фрагмент. – «Октябрь», 1989, N 4.

2) «То есть как?! Каким образом Пушкин может быть «ошеломлен» письмом Татьяны, написанным им самим?» – воскликнул один оппонент, считая, по-видимому, что «Я не могу понять» есть поэтическая условность. Но только рядовой или посредственный художник до конца «понимает» созданное им. Гений часто неожидан сам для себя; Пушкин, с юных лет познавший чувство изумления перед тем «огнем небесным», который «хранит» его чернильница в своем «заветном кристалле», дает множество примеров подобного отношения к своему дару (вспомним хотя бы «ай да Пушкин…» и пр. по поводу «Бориса Годунова»). Так что «Я не могу понять» по поводу Татьяны – дело вполне обычное, по крайней мере для гения,– а вовсе не условность. И дело не только в гениальности «текста» письма, а прежде всего в характере, в гениальной натуре, родившей такое письмо и способной на такую любовь, о которой сам автор может только мечтать. Изобразить мечтаемое, недостижимое чувство как реальное, сбывшееся (только вот не с тобою самим), создать образ гениальной натуры – разве это не чудо и тайна, перед которыми невозможно не склониться самому художнику?

3) Впрочем, в том же «Разговоре книгопродавца…» с вдохновением как «признаком Бога» «мирно» соседствуют такие признания: «Какой-то демон обладал Моими играми, досугом… Мне звуки дивные шептал, И тяжким, пламенным недугом Была полна моя глава…» Из современных и широко известных случаев прямого «надиктовывания» можно вспомнить одну из самых духовно соблазнительных книг нашего века – «Чайка по имени Джонатан Ливингстон» Ричарда Баха.

5) Ср. «Кровавой чаши причастимся» – с «благодатным ядом этой чаши»; у Блока – «Выпью кровушку За зазнобушку».

6) Наглядный пример такого советского понимания дает трактовка «Пира во время чумы» в известном телесериале М.Швейцера «Маленькие трагедии»: режиссер разрушил пушкинскую композицию и перенес гимн Чуме из середины трагедии в самый конец – на правах окончательного и «жизнеутверждающего» смысла вещи.

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *